Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
Шрифт:
Скажу больше: Якушкин был до того внутренне последовательной натурой, что даже сугубо, так сказать, личные, даже интимные «стороны» его жизни имели прямое идейно-политическое освещение и смысл. Я понимаю, что подобного рода заявление требует немедленного разъяснения для того, чтобы образ Якушкина не утратил своего обаяния в глазах читателя. Чуть позже я подробнее попытаюсь рассказать об этой «стороне» жизни героя книги. А сейчас пока скажу, что речь у меня идет о том, что как по всему стилю бытового поведения Чацкого, а не только по его пламенным речам Герцен смог узнать в Чацком декабриста, так же точно и по всему стилю личностного поведения Якушкина в нем нельзя не узнать некоторых черт, разительно напоминающих грибоедовского Чацкого. Я говорю, понятно, о молодом Якушкине. В известном смысле можно в этом случае даже сказать, что вообще первый же, исключительно яркий эпизод в политической биографии Якушкина был непосредственным образом связан с его первой любовью. Любовь его была несчастливой, более того, драматической. Тут, понятно, необходима деликатность при разъяснении обстоятельств, и я не вижу надобности углубляться в многочисленные детали, которые со временем стали известны историкам по мемуарным источникам и из личной переписки. Только о том, что несомненно следует сказать согласно самой логике повествования, не выходя за пределы компетенции моего «второго я». Тут надо в известной мере принять во внимание и позицию самого Якушкина.
«О предметах, близких его сердцу… он редко говорил и не любил, чтобы заводили о них речь; но иногда сам невольно высказывал тайну сердца… Многое он говорил
Он мне говорил, что вскоре после того, как бы вышел в отставку из старого Семеновского полка, он временно жил в Москве и жил… у старого своего товарища по полку кн. Щербатова. Тут он сблизился с его сестрой и полюбил ее от всего сердца. Любовь была взаимная. Брат был в восторге, надеясь видеть счастье двух существ, равно им любимых. Казалось, что близкое счастье должно было увенчать первую чистую любовь нашего Ивана Дмитриевича, который хранил свято чистоту своего девства, вопреки всем соблазнам и обольщениям как столичной, так и заграничной жизни. Но он решил иначе: рассмотрев глубоко свое новое чувство, он нашел, что оно слишком волнует его; он принял свое состояние, как принимает больной горячечный бред, который сознает, но не имеет силы от него оторваться, — одним словом, он решил, что этого не должно быть, — и затем уехал и тем окончил первый истинный роман его юношеской жизни.
Тогда он уже принадлежал Тайному обществу и вскоре по его поручению ездил на юг, был у Пестеля, у Бурцова, был в Киеве, со всеми толковал, во всех возбуждал ревность к одной цели и приглашал на общее совещание в Москве. В это время, кажется, познакомился он и сблизился с Александром Сергеевичем Пушкиным и понял его высокую личность как поэта. Знаменательный съезд в Москве избранных членов Тайного общества с юга и с севера, наконец, состоялся… Иван Дмитриевич перестал, видимо, принадлежать Тайному обществу: он не шутил ни своим словом, ни своей речью, — и потому отступил, когда увидел, что его решимость принята, как прекрасный вызов самоотвержения, но что он напрасно высказал себя».
В редакционном комментарии к этому изложению истории первой любви Якушкина сказано: «Освещение ошибочное; ср. с письмами И. Д. Якушкина к И. Д. Щербатову». Это мы учтем, но вместе с тем не станем забывать о соображении автора воспоминаний относительно того, что для разгадки тех внутренних состояний, которые приводили Якушкина к принятию важнейших общественно значимых решений (а только такой смысл можно извлечь из того, что сказано в данном случае Оболенским), непременно следует учитывать и чисто личную опять-таки «сторону» его жизни, что тут есть некая связь и достаточно существенная. И еще одно. Пусть «освещение ошибочное». Но чье это освещение? Кто так осветил события? Оболенский все просто напутал или перед нами некая трансформация того освещения, которое дал всей этой коллизии сам Якушкин?
Дело тут, скорее, не в общем «освещении», как раз и указывающем, как говорилось, на глубокую внутреннюю связь между интимнейшими переживаниями Якушкина и его общественным поведением, а в изложении самой коллизии и сюжета драматической любви. Но тут лучше я передам слово автору, специально в свое время изучавшему по обнаруженным им эпистолярным источникам эту вполне действительно романическую историю — подлинный «роман в письмах», даже своего рода маленький шедевр в этом жанре. Столь тонок и строг здесь рисунок движения чувств, столь выразительно и в то же время сдержанно, столь эмоционально корректно переданы напряжение скрытой страсти, сухая горечь, искреннее чувство дружеского участия, любовь и отчаяние — безнадежное и окончательное…
«Героинею его была Наталия Дмитриевна Щербатова, родная сестра друга Якушкина, также очень дружная с ним, за смертью матери, поверявшая брату все свои тайны, искавшая у него совета и поддержки… Письма Наталии Дмитриевны, более частые и более подробные, служат ценным комментарием к письмам Якушкина, кратким и сдержанным; он избегает говорить о своем чувстве, предполагая его известным, — за всю переписку он, кажется, лишь один раз употребляет слово «люблю»… Все его письма сплошной психологический узор; он не копается в своем глубочайшем чувстве… Но вопросы… совести, долга, моральная оценка чужих, а больше всего, своих собственных действий — везде на первом плане, точно так же как неизменно деликатнейшее, рыцарственное отношение к женщине и характерное для эпохи увлечение и преданность в дружбе. Но сентиментализм времени в общем не захватил его; он рисуется в письмах скорее трезвым, сдержанным, пожалуй, даже несколько сухим, хотя в действиях своих и по собственной самооценке он импульсивен, «экстравагантен», склонен к действиям наудачу, «к риску».
Письма Щербатовой дополняют его характеристику. Она знала Якушкина с детства, знала хорошо и очень высоко ценила. Но вместе с тем за время развития той романтической истории, в которой и сама она была действующим лицом, она отмечает у него иногда минуты слабости, неудачные шаги, — и хотя она, как лицо заинтересованное, не всегда, может быть, вполне беспристрастна, но все же ее оценки, хотя бы и в отрицательных их частях, вносят полноту жизненности в общий облик того, кто не был героем ее романа, но кому она, несмотря ни на что, неизменно отдавала всю полноту своего уважения, дружбы, восхищенное преклонение перед моральной высотой его личности… Сама Наталия Дмитриевна представляется нам в весьма привлекательном свете. Образование и развитие ее были, по-видимому, не особенно высоки; мы почти ничего не знаем о ее литературных вкусах, о чтении; она лишь музицирует, рисует, сообщает о всех происходящих свадьбах, но в письмах чувствуется ум, живость и тонкость чувств и большая нравственная сила. Недаром было почти одновременно три претендента на ее руку, — один, правда, недостойный, зато два других такие, как И. Д. Якушкин и Ф. П. Шаховской, оба декабристы. В отношениях к недостойному Наталия Дмитриевна выказала большую силу, выдержку, уменье, при всей видимости слабости и как будто несамостоятельности. На деле, она устояла против соблазнов «блестящей партии», выдержала натиск родных и близких, стоявших за этот брак, и отбилась от него тихо, без бурь, одною, правильно избранною, тактикою…»
Надо привести несколько примеров, чтобы вы смогли ощутить атмосферу той внутренней жизни, которой жил в ту пору Якушкин, смогли услышать его интонацию и почувствовать тот уровень эмоциональной напряженности и какой-то сухой экзальтации, которые готовили его душу к некоему взрыву, внешне вроде бы и совершенно неожиданному, внезапному «как гром среди ясного неба».
«1816, 10 августа. Москва.
Я пишу тебе сегодня, мой милый Щербатов, не из желания сообщить тебе вести о себе, скорее меня просто влечет желание сообщаться с тобой и хоть минуту с тобой побеседовать, и я не могу противиться этому желанию. Я еще не знаю даже точно, что мне сказать тебе, но мне непременно нужно говорить с тобой. С тех пор как я тебя оставил, тысячу раз я вспоминал те моменты, когда мы были вместе. Не спеши, однако, выказать мне твое сожаление по этому поводу, я его вовсе не заслужил, мой милый друг. Я думал, что наша разлука, которая причиняет мне столько огорчений и которую я по временам проклинаю, вовсе не исправила меня от моей неблагодарности; отдавая справедливость себе, я чувствую, что, если бы я имел счастье быть подле тебя, я не имел бы здравого смысла, чтобы им пользоваться, и раз судьба не допускает моего благополучия, то
так ли оно и важно? И, может быть, лучше, если я умру вдали от людей, которых я нежно люблю и которые интересуются мною, чем страдать в их присутствии, не имея никогда возможности ничего им сказать. Если я не ошибаюсь, чем больше будет сумятицы в моей жизни, тем более будет она для меня переносима.Прощай, мой милый друг, мне нечего тебе много писать, я могу писать только очень немногое. Прощай. Я не запечатываю этого письма и, может быть, напишу тебе еще…
Перечитывая это письмо, я хотел было тебе его не посылать, настолько оно мне показалось эгоистичным, но я не решился этого сделать, рассчитывая на твою дружбу ко мне и обещая тебе на будущее не говорить больше с тобой в таком тоне… Прощай, мой милый друг, обнимаю тебя, так же как Чаадаевых, Муравьевых и С. Трубецкого. Прощай.
Переписка ведется на французском языке; перевод чувствуется. Он был, понятно, затруднен тем обстоятельством, что надо было искать адекватные обороты и словосочетания в том русском языке, который был в ходу среди определенного круга в ту пору, к которой относится переписка. Отсюда, скорее всего, и тот оттенок какой-то как бы стилизации под «карамзинизм», который заметно снижает в русском переводе ощущение непосредственности контакта с источником и даже способен привносить в стилистику источника определенный эмоционально-психологический акцент. А вместе с тем нельзя, конечно, не почувствовать и тот накал эмоциональной перенапряженности, который со столь видимым усилием воли и столь же тщетно стремится хоть как-то остудить и приморозить, оледенить автор письма. Это, несомненно, ситуация эмоционально-нравственного стресса, как мы бы теперь сказали, — когда страсти в душе, как говорится, кипят, рвутся наружу, не находят выхода и грозят взорвать всю систему психологической блокады, удерживающую их в каких-то допустимых пределах и рамках, и вырваться наружу в неконтролируемом аффекте. Вот, в сущности, то внутреннее «состояние невозможности», в котором находится автор письма, то самое «знаменитое» сочетание «пламени и льда», которое, имея вид какого-то корректного трагизма и контролируемого отчаяния, всегда чревато разрушительным и саморазрушительным взрывом, катастрофой.
А вот письмо Якушкина самой Наталье Дмитриевне.
«1817, мая 13. Москва.
Маленькое нездоровье помешало мне, мой милый друг, ответить на Ваше последнее письмо, которое, несмотря на предполагаемую скуку, какую оно должно было мне причинить, доставило мне более чем удовольствие, так что я благодарен Вам за него от всего сердца. Если дружба есть благо в этом мире, если излияния сердца составляют действительное доказательство дружбы, то Вы должны понять, насколько я был счастлив, получив Ваше письмо. Тысячу раз в жизни я бывал горд Вашей дружбой ко мне, тысячу раз бывал огорчен, чувствуя, что был ее недостоин, но нет, до сих пор я таким не был, я уверен, что Вы сами отдадите мне справедливость. Я не могу сделать себе никакого упрека: никакой расчет, никакой личный интерес никогда не нарушали чистую привязанность дружбы, которая связывала меня с Вами. Еще раз я уверен, что Вы отдадите мне справедливость… Холодность, которую я на себя напускал, не отвечая вовсе на вопросы, которые Вы мне задавали о моем отъезде, могла Вас обидеть и была тягостна для меня. Я имел, однако, счастье перенести эти минуты отъезда, ничего Вам не сказав; я утешался мыслью, что моя дружба к Вам была незапятнана, что она останется навсегда такой и что Вы никогда не разделите ни одной из моих скорбей. Я думал, что никогда Вас больше не увижу. Если я страдал, то мне, по крайней мере, было не в чем себя упрекать в отношении Вас. А теперь Вы, может быть, будете меня упрекать, может быть, сочтете меня недостойным своей дружбы. Мысль — ужасна, и еще более ужасно — не иметь возможности сказать Вам об этом что-либо больше. Единственная милость, которую я сейчас должен просить у Вас, — это отложить Ваш приговор, у Вас будет время меня обвинить, если я того достоин. Увижу ли я Вас вновь или нет, Вы будете осведомлены обо всем и будете моим судьей. Эта надежда меня облегчает. Прощайте.
Письмо Наталии Дмитриевны брату, написанное в ту же пору, к которой относится и письмо Якушкина к ней.
И без того нам вроде бы все уже ясно. Якушкин любит Наталию Дмитриевну, она его — нет. Возможно даже, что Якушкин догадывается о том, что есть и некто «третий» во всей этой коллизии, но у него нет ни оснований, ни внутреннего права в чем-либо упрекнуть Наталию Дмитриевну. Но — «сердцу не прикажешь». И еще, чувствует, кажется, Якушкин, что не все тут так уж ясно и просто, что затесался-таки в эту драму чувств какой-то сторонний элемент, идущий уже не от своеволия сердечных влечений его героини, а от каких-то ее «соображений». И угадывает, хотя и не хочет, даже не может этому верить. Но если он прав, если нравственный инстинкт его тут не обманывает, то ведь прямой его долг найти какое-то средство оградить всю эту ситуацию, в которой оказались и он сам и Наталия Дмитриевна, от всего инородного, привходящего, недостойного, оградить саму Наталию Дмитриевну от тех ее мыслей, которые, очевидно, недостойны ее души и т. д. А как это сделать, если тебя о том не просят, если, напротив, тебя просят именем старой дружбы уйти! Впрочем, вот письмо Наталий Дмитриевны к брату, документ, содержащий ту самую «правду», которую так хотел узнать Якушкин и которая просто убила бы его, видимо.
«Ты должен все знать. Нужно, чтобы ты через мое перо узнал то, что ты, быть может, давно знал в глубине своего сердца… Якушкин меня любит… Его отчаяние, его болезнь были причинены крушением всех его надежд… Подумай об ответе, который ты должен мне дать. Покой, я скажу больше — жизнь твоего друга от этого зависит. Не бойся предложить мне средство, наиболее верное для обеспечения счастья Якушкина, — отказаться от союза с Нарышкиным. Борозда в моем сердце проведена не настолько глубоко, чтобы я не могла ее изгладить, не нарушив спокойствия своей жизни… Я благодарила бы небо, если бы могла вернуть мир этой небесной душе пожертвованием моих надежд. Мой друг, подумай же о твоем ответе, остерегись приговорить твоего несчастного друга, это существо, исключительное по благородству и стойкости своих чувств… Не обращай внимания на счастье твоей сестры или, скорее, сочетай его со счастием того, кто заслуживает твою признательность во всех отношениях. Меня ты должен осыпать упреками, я их заслуживаю… Я ввергла в бездну несчастия друга, любезного твоему сердцу, товарища твоего счастливого детства… Раскаяние меня мучит… Сколько вероломства в моем поведении! Я понесу кару за то во всю мою жизнь.
Послушай: относительно Н[арышкина] — одно твое: «я надеюсь» или: «я верю» — не подвинут меня нисколько в моих решениях; я требую, чтобы ты сказал мне тоном откровенным и решительным, хочешь ли ты видеть меня женою Н[арышкина], если он упорствует в своих намерениях прошлого года? Я надеюсь, что твоя привязанность ко мне заставит тебя призадуматься о моей будущей участи и о том, что может ее скрасить или омрачить навсегда…
Не дай себя смутить, о брат мой, друг мой! Я отдаю себя всецело на твое решение… Душа Н[арышкина] такая, как ты мне ее рисовал: порочная, низкая, не имеющая другой цели, кроме личной выгоды, за счет своей совести и уважения тех, кто его знает, — может ли она сочетаться с душою твоей Натали? Хотя женившись на мне, он сделает свои выгоды моими, но смогу ли я снести самые легкие следы того, что называется интригою, нечестностью, если бы даже его выгоды и мои служили им мотивом?»
Это еще не все:
«Одобряя чувства Нарышкина, ты вонзишь кинжал в сердце твоего друга… Он от того умрет, рано или поздно, и что станется тогда с Натали, с тобою самим?.. Не думай, что, отказавшись от любви Нарышкина, я хочу сейчас же сделаться женою другого… Нет, я чувствую себя в силах жить монахинею в вихре света, противиться его удовольствиям и охранять мою душу от всего, что могло бы поколебать ее стойкость. Друг мой, дай мне следовать этою дорогою счастья, которую небо, кажется, простерло под моими ногами. Мир моей совести, спокойствие Якушкина, твоя дружба поддержат меня до конца моего существования… И тогда, быть может, мне останется недолгий путь для соединения с моею матерью»…