Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
Шрифт:

Короче говоря, Наталия Дмитриевна возлагала на любимого брата всю тяжесть нравственной и любой иной ответственности за то решение, которое ей самой предстояло принять. Но принять это решение было тяжко. Дело оборачивалось так, что ей приходилось вроде бы выбирать между нелюбимым, но скромным во всех отношениях и гордым, «небесной души» Якушкиным, и богатым, блестящим, но «низким» и внутренне пошлым Нарышкиным, тоже в свой черед нелюбимым, но имевшим какую-то поддержку в ее семье из «видов». Третье решение ей представлялось лишь в риторическом, следует думать, соединении с покойной матерью. Требовалось, иными словами, чтобы брат обеспечил Наталии Дмитриевне свободу какого-то реального «третьего решения», которого пока что в действительности просто не существовало, но которое она хотела оставить за собой. В этом был все-таки действительный смысл ее позиции… Есть во всей этой линии поведения, в этой интриге чувств и известный, конечно, — что и говорить — цинизм, пусть вынужденный. Но есть вместе с тем тут у Наталии Дмитриевны и та даже не лишенная очень своеобразного изящества четкость нравственного чувства, которая побуждает предполагать в ней незаурядные духовные силы и несомненную нравственную непреклонность при внешней мягкости и вроде бы податливости характера. Дальнейшая судьба героини, как помним, подтвердила все это с поистине предельной убедительностью на том уровне, где всякая риторика оказалась уже совершенно невозможной, где нет и никакой нужды в какой бы то ни было стилизации под трагедию, а есть сама

трагедия во всей своей страшной законченности и всем своем бесконечном «совершенстве» естественной простоты… Так Наталия Дмитриевна сама и выбрала свое действительное решение, свою действительную участь. Но в пору совершения выбора дело развертывалось и впрямь словно по законам какой-то неписаной драматургии чувств и отношений, все выглядело очень сценически выразительно.

Брат Наталии Дмитриевны решительно высказался против Нарышкина, не жалея в оценке его характера и поведения слов. Относительно же Якушкина он занял осторожную и мягкую позицию, сказав сестре, что не уверен, сможет ли она «возвыситься до той высоты чувств, которой он требует, чтобы быть понятым». Иными словами, он не был уверен, что она окажется достойной Якушкина и его чувств к ней. Нарышкин уехал между тем во Францию, где должен был пробыть не менее трех лет. Наталья Дмитриевна решила объясниться с Якушкиным. Результатом оказалось следующее письмо Якушкина:

«Господина Нарышкина просят потрудиться размыслить о том, что он будет делать по возвращении в Россию. Многие лица, возмущенные его прошлым поведением за время последнего его пребывания в Москве и после, твердо решили потребовать от него в том объяснений.

Господин Нарышкин должен быть уверен в честности лица, которое ему пишет, и если оно не подписывает своего имени, то это не помешает ему явиться первым к нему по возвращении его из Франции».

Это был уже своего рода пролонгированный вызов. Но Якушкин не хотел действовать в этом случае безоглядно — он пока еще защищал не свою честь. Вызов был переслан им, словно для визирования, И. Д. Щербатову при следующем сопроводительном письме:

«Я Вам посылаю прилагаемое письмо незапечатанным, чтобы Вы могли прочесть содержание и взвесить его более справедливо.

Теперь мне следует объяснить Вам причину, по которой я решился написать это письмо. Я узнал, как я Вам говорил, что к нему (Нарышкину) не переставали писать и приглашать его вернуться возможно скорее, что его даже вовлекли в заблуждение, что не существовало никаких препятствий для его проектов. Его нелойяльное поведение в отношении Вашей сестры, все его интриги и хитрости, клонящиеся к тому, чтобы поставить ее в такое положение, в котором замужество с ним было бы неизбежным, не избавляют, однако, я думаю, от задачи извлечь его из спокойной уверенности, и чтобы он, по крайней мере, знал, что если он вернется, то отнюдь не будет в роли Цезаря…

Я, может быть, не имел бы права писать ему это письмо, если бы Вы были в состоянии сами это сделать, но молчание, которое Вы принуждены хранить, чтобы иметь возможность лучше действовать впоследствии, уполномачивает меня вступить в те права, которые оспаривать у Вас я никогда не имел бы претензии, не только потому, что Вы ее брат, но и потому, что она Вас любит, считает своим другом и что я уверен, что ее интересы Вы блюдете, как свои собственные.

Во всяком случае, это письмо вовсе не подписано, не говорит ничего точно и никого не компрометирует; оно может только заставить его поразмыслить о том, что он делал и что ему делать, а это, по моему мнению, вовсе не мало необходимая вещь.

Я показывал это письмо Вашей сестре, думал успокоить ее в отношении его возвращения и ее безопасности. Она им далеко не вполне довольна; она предвидит от него огласку и опасность. Я показывал также это письмо Фонвизину; он его одобрил. Это не мешает мне, однако, просить Вас хорошенько его рассмотреть и не посылать его иначе как в том случае, если Вы найдете его хорошим и сочтете его пригодным принести пользу…»

Глухие упоминания о том, что «ему не переставали писать» и «не существовало никаких препятствий для его проектов», относятся к родне Наталии Дмитриевны.

Дело выходило серьезным. И тут впервые Наталия Дмитриевна заняла жесткую позицию. В письме к брату по поводу того оборота, который стало принимать дело, она высказывается вполне однозначно: «Я не помню, чтобы я обращалась к твоему решению в выборе одного из двух бойцов… Если бы я могла их успокоить… я бы им сказала: «Господа, живите мирно, на мое здоровье, и оставьте меня в покое». Письмо-вызов не было отправлено. Нарышкин все не ехал… Я пропускаю тут большое число писем, из которых мог бы действительно составиться целый роман, со своим сюжетом, интригой, завязкой, кульминацией и развязкой, как положено согласно литературным канонам. Чтение этих писем на свой лад увлекательно, быть может, но в отношении к содержанию этой книги содержание, тон, манера, в которой эти письма «выполнены», интересны прежде всего тем, что раскрывают внутренний мир личностной нравственности определенного круга людей того времени. Речь идет о том самом как раз круге, в котором жили и действовали декабристы. В письмах непрестанно мелькают их имена. И далее, что более важно, в письмах раскрывается та совершенно исключительная роль, которую играла в жизни людей этого круга именно нравственная сущность их быта и бытия. Именно нравственное начало было, как видим, едва ли даже не первостепенным, определяющим их поведение моментом при решении ими важнейших их жизненных проблем, проблем всей судьбы, даже проблем, касающихся их жизни и смерти. Все это было характернейшей чертой декабризма как определенного социально-нравственного и идейно-психологического явления.

В том «романе в письмах», которого мы здесь коснулись по ходу дела, нет почти никаких непосредственно политических — в современном представлении о том, что такое политика, — элементов. Но вместе с тем перед нами развертывается действие «романа» из жизни людей декабристского, несомненно, круга. Это люди какого-то одного склада и образа чувств и представлений о том, что хорошо в жизни человека, а что недостойно, что порядочно, а что бесчестно, короче говоря, это люди какого-то единого для них мировосприятия, что постоянно просвечивает в «романе». Они без видимого затруднения советуются друг с другом по сокровеннейшим, казалось бы, вопросам своего «внутреннего я», своей судьбы, своих интимных переживаний, они — как братья. Чаадаев, Фонвизин, Якушкин, Матвей Муравьев-Апостол, Сергей Трубецкой, Сергей Муравьев-Апостол — все эти имена непрестанно встречаются в письмах, все это «братья по духу», все они понимают друг друга с полуслова, у всех них есть нечто общее в стиле мыслей, чувств и поведения. А ведь речь в письмах, как было видно, идет о делах, непосредственно, повторяю, очень, казалось бы, далеких от собственно политической сферы. Не совсем так. Тут, наверное, вопрос о том, как понимать нравственность. И понимать политику. Тут, очевидно, вопрос о соотношении нравственности с политикой, который в известном смысле оборачивается метафорой вопроса о цели и средствах всякой общественной деятельности.

«…Бытовое поведение декабриста представилось бы современному наблюдателю театральным, рассчитанным на зрителя. При этом следует ясно понимать, что «театральность» поведения ни в коей мере не означает его неискренности или каких-либо негативных характеристик. Это лишь указание на то, что поведение получает некоторый сверхбытовой смысл, становится предметом внимания, причем оцениваются не сами поступки, а символический их смысл… Сознанию декабриста была свойственна резкая поляризация моральных и политических оценок: любой поступок оказывался в поле «хамства», «подлости», «тиранства» или «либеральности», «просвещения», «героизма».

Нейтральных или незначимых поступков не было, возможность их существования не подразумевалась… Поэтому прямолинейность, известная наивность, способность попадать в смешные со светской точки зрения положения так же совместима с поведением декабриста, как и резкость, гордость, даже высокомерие. Но оно абсолютно исключает уклончивость, игру оценками, способность «попадать в тон» не только в духе Молчалина, но и в стиле Петра Степановича Верховенского… То, что именно бытовое поведение в целом ряде случаев позволяло молодым либералам отличать «своего» от «гасильника», характерно именно для дворянской культуры, создавшей чрезвычайно сложную и разветвленную систему знаков поведения. Однако в этом же проявились и специфические черты, отличающие декабриста как дворянского революционера. Характерно, что бытовое поведение сделалось одним из критериев отбора кандидатов в общество. Именно на этой основе возникало специфическое для декабристов рыцарство, которое, с одной стороны, определило нравственное обаяние декабристской традиции в русской культуре, а с другой — сослужило им плохую службу в трагических условиях следствия и неожиданно обернулось нестойкостью: они не были психологически подготовлены к тому, чтобы действовать в условиях узаконенной подлости… Характерна в этом отношении полная растерянность декабристов в условиях следствия — в трагической обстановке поведения без свидетелей, которым можно было бы, рассчитывая на понимание, адресовать героические поступки, без литературных образцов, поскольку гибель без монологов, в военно-бюрократическом вакууме не была еще предметом искусства той поры. В этих условиях резко выступали другие, прежде отодвигавшиеся, но прекрасно известные всем декабристам нормы и стереотипы поведения: долг офицера перед старшими по званию и чину, обязанности присяги, честь дворянина. Они врывались в поведение революционера и заставляли метаться при совершении реальных поступков от одной из этих норм к другой. Не каждый мог, как Пестель, принять собеседником потомство и вести с ним диалог, не обращая внимания на подслушивающий этот разговор следственный комитет и тем самым безжалостно губя себя и своих друзей… Революционер последующих эпох лично не знал тех, с кем борется, и видел в них политические силы, а не людей. Это в значительной степени способствовало бескомпромиссной ненависти. Декабрист даже в членах Следственной комиссии не мог не видеть людей, знакомых ему по службе, светским и клубным связям. Это были для него знакомые или начальники. Он мог испытывать презрение к их старческой тупости, карьеризму, раболепию, но не мог видеть в них «тиранов», деспотов, достойных тацитовских обличений. Говорить с ними языком политической патетики было невозможно, и это дезориентировало арестантов».

Ю. М. Лотман. Декабрист в повседневной жизни

Тут, мне кажется, сказано много верного. Но, понятно, при таком ходе умозаключений приходится оперировать весьма усредненными представлениями. Только Пестель, к примеру, выделяется здесь из общей «массы» декабристов, ибо и в условиях следствия он сумел-таки, пусть обращаясь мысленно к потомству, найти себе достойную аудиторию, отвернувшись от своих недостойных противников и гонителей, от своих «недостойных палачей». Конечно, проблема «достойного противника» была весьма существенной для того «кодекса чести», которым в критические минуты определялось поведение людей, скажем так, декабристского круга. Этот вопрос и вообще весьма интересен. Экстремальная ситуация дуэли непременно предполагала некий, как это ни парадоксально, «паритет сторон», дуэль с недостойным противником была невозможна. Но дуэльную ситуацию можно рассматривать и в достаточно широком плане как ситуацию некоего противостояния, противостояния социально-нравственного прежде всего… Дуэль — ритуальное противостояние, но акт дуэли предполагает наличие «аудитории» лишь в каком-то опосредованном смысле. Он предполагает определенный резонанс, ибо секунданты — не зрители, а, скорее, свидетели. В этом смысле и «театральность» поведенческого стиля людей декабристского толка и круга обретает особенный смысл и характер. Это не «игра на зрителя» даже в широком смысле слова, а прежде всего исторически ответственное поведение людей, наделенных высоким и очень личностным, вошедшим в плоть их и кровь, чувством и сознанием социально-нравственной значимости их жизни, их поступков, каждого их, в конечном счете, шага перед «лицом истории», в определенной социально-исторической и нравственно-психологической перспективе, по существу, бесконечной. Их бытовое поведение не было театрализованным, тут — иное; оно было нравственно-творческим, именно тут сходство с игрой на сцене, с поведением актера перед зрителями. В творческом начале их поведения. И потому они так охотно советуются друг с другом, верно ли звучит их голос, точен ли тот или иной их поведенческий жест и тон, достаточно ли нравственно мотивировано все их поведение, весь их жизненный стиль. Тут апелляция не к «аудитории», не к «зрителям», а к людям своего «круга» — именно к ним. Были, известно, среди декабристов и позеры, «декабристы на час», о них уже говорено. Я в моих рассуждениях тут вижу прежде всего моего героя и его круг, находя в этом герое и этом круге нечто очень важное для характеристики всего того явления, которое суммарно именуем мы декабризмом и которое не исчерпывается представлением о Тайном обществе, об организационной принадлежности к заговору, не сводится к рамкам знаменитого «Алфавита» и «Росписи государственным преступникам», а является неформальным явлением в истории русского освободительного движения и еще более неформальным понятием в русской и мировой общественной мысли. Люди декабристского склада, вне всякого сомнения, чувствовали себя исторически значимыми людьми. Без этого ощущения были бы невозможны, в частности, и те великолепные мемуары, по которым мы даже и теперь в значительной степени судим о том, как же все тогда было на самом деле, пытаемся проникнуть в «тайну» декабризма — не в ту их тайну, которая стала предметом следствия по их «делу», а в ту психологическую, социально-психологическую тайну их поведения на Сенатской, на следствии, на поселении, которая с таким трудом дается до сих пор нашему сознанию. Мы словно все ловим какое-то эхо, которым отозвалась история на декабризм, и чаще всего принимаем это эхо за действительный «факт» истории. И сам декабризм возник словно бы в расчете на это «эхо», он словно знал, что это «эхо» ему гарантировано историей, и сам сверялся с этим эхом, вслушиваясь в него.

Конечно, присутствие чувства нравственного историзма, если я могу так выразить свою мысль, было в высокой степени присуще декабристам и людям, питавшим декабризм своими чувствами и мыслями. Чувство высокой моральной ответственности, присущее декабристам того круга, к которому принадлежал и который столь ярко и порой парадоксально представлял Якушкин, и было, несомненно, выражением глубокого историзма всего их строя мыслей. Они не с детской наивностью или с совсем недетской самоуверенностью готовы были «переодеться» в героев Плутарха и мыслили Монтенем и Руссо, Вольтером и «Дидеротом», они, таким образом, выстраивали некий социально-психологический ряд, в котором искали свое идейно-нравственное место, свою историческую «нишу», которую они были призваны занять, став обязательным звеном в некоей «цепи времен». На поселении не было никакой «аудитории», они знали, что в России их не слышно, что сама память о них изуродована, что даже и нравственный облик их подвергся принудительной дискредитации. А чувство исторической значимости их нравственного состояния, их чисто бытового, казалось бы, поведения их не оставляло. И, как помним, они очень чутко в этом отношении реагировали на любые неточности и шероховатости в своей собственной среде, стараясь сразу же высказать свое мнение и «поправить» ту или иную нравственную неточность. Неточностей и шероховатостей было вдоволь — дело не в этом, а в том, что они тогда же и в той же среде «декабристов после декабря» получали и определенную оценку, и даже известный отпор.

Поделиться с друзьями: