Четыре туберозы
Шрифт:
Потом свистом, и воем, и рёвом наполнился воздух, будто миллионы крылатых существ неслись на бешеной волне урагана.
Полумёртвый от страха, я бежал, напрягая последние силы, и, когда вопль бессильного отчаяния задрожал в груди, я бросился к высокому забору и всем телом ударился в крепкие доски. Что-то подалось, открылась низкая дверь, я скользнул куда-то. И стихло всё.
Куда я попал — я не знаю.
Здесь было тихо той печальной, но живой тишиной, какая дышит на отдалённых, заброшенных кладбищах.
Это был и не сад, и не лес.
Прямые, чёрные кипарисы,
Успокоенный и изумлённый, я двинулся вперёд, и не знал я, где я и куда иду.
Но здесь не рождался страх, и тьма не грозила, а обещала блаженный, несбыточный сон.
Я проходил аллею за аллеей, я шёл мимо тихих, недвижных прудов, и вода в них дремала, как матово-чёрный атлас, не отражая прибрежных кустов. Тёмные птицы беззвучно вспархивали с ветвей и тонули в сумраке нешумящих вершин.
Я шёл по мягкой траве, усеянной бледно-пушистыми цветами, и мне хотелось прильнуть на шёлковый свежий ковёр и забыться в разлитом здесь бархатном, сладостном сне.
Но мне казалось тогда, что счастье ещё впереди, что где-то там, за толпой чёрных стволов, за завесой безмолвия, меня ждёт последняя радость успокоенного слияния с неведомой святыней этой безбурной страны.
Теперь я шёл по широкой аллее кипарисов.
Голубая лунная дымка струилась вдали, и от неё под ногами сплетались прямые строгие тени в правильный чёрный узор.
Этот свет увлекал, обещал безмерное счастье, и я, как на лёгких невидимых крыльях, скользил в узоре теней, меж неподвижных высоких стволов.
Аллея кончалась, разгорались голубые волны…
Я стоял на широкой площадке. Впереди, испещрённая незнакомыми надписями, уходила в небо высокая серая стена с гротом посредине. Теперь я понял, откуда струился голубой немерцающий свет.
На высоком треножнике горело спокойное пламя. Тонкий застывший язык вонзался в серую бездну неба.
Я хотел упасть и молиться. — Кому, я не знал, но всё тело уже замирало от блаженного, проникающего восторга. И было мне так сладостно, точно кто-то нежный укачивал меня на бархатно-сонных волнах.
Но прежде, чем успел я склонить дрожащие колени, в углублении замелькали смутные тени, и оттуда вышел высокий старик, закутанный в серую лёгкую ткань.
Белые волосы и шёлковая борода серебристым облаком струились вокруг его бледно-жемчужного лица с опущенной тенью ресниц.
И была в этом лице такая бессмертная мудрость, такая голубиная ясность, каких никогда я не видел на земле.
Точно века пронеслись над этой убелённой головой и, открыв ему тайну последнего знания, промчали мимо всё то, что, как ураган, врывается в человеческие жизни и кладёт печать смерти на тленные лица людей.
Не замечая меня, в торжественном молчании, он шествовал вперёд, а за ним вереницей тянулись другие, и тот же мудрый нечеловеческий покой застыл на их лицах, и так же серебряные струи спадали на лёгкие ткани одежд.
Серая
лента без конца уходила в глубь длинных аллей, а я всё стоял, благоговейный, и только когда последний проходил мимо меня, я упал перед ним на колени в безумном порыве и молил, чтобы меня, неведомо попавшего сюда, они приобщили к их жизни, чтоб не скитался я в их стране, как вор, как незваный пришелец, между них — узнавших последнюю тайну.Он поднял глаза, и взгляд этих глаз, как клинок, пронзил мою душу до самого дна, где ещё неведомо для меня самого бушевал хаос ночного пути.
В тоске, извиваясь, как червь, я ползал перед безмолвным, а нить уже рвалась, и страх быть отвергнутым тяжёлыми волнами перекатывался через распростёртое тело.
Он знаком велел мне подняться и молча повёл меня по новой, незнакомой дороге.
И этот путь был мгновенен, как сон.
У двери, к которой привёл он меня, я услышал торжественный голос, и голос сказал: «Уйди, ты до времени здесь». И захлопнулась дверь… Потом, как декорации, заколебались заборы и растаяли в слабом предутреннем свете.
И вновь знакомой панорамой встал лес и пыльная унылая дорога.
Я бросился назад, но только поля были вокруг до синей каймы отдалённого леса, да высокие травы холодной, ещё не ушедшей сыростью ночи дышали в лицо.
Что было со мной?..
Был ли то сон или на миг вернулась прежняя милая родина, откуда за неведомый грех я выброшен в неволю тесного мира?
О, теперь я не знаю уже ничего!..
Прошло много дней и ночей, и земное быстротечное счастье стучалось ко мне, но я ухожу от него, и оно грустно улыбается мне.
Я сломлен, я оторван от жизни.
Я всё жду, что вернётся та радость.
И когда наступают бледно-бурые ночи и под окнами, как тогда, загудят тополя — я весь загораюсь от пьяной надежды и до рассвета брожу по безмолвным полям.
Но кругом всё молчит тем странным молчаньем, каким молчат могилы пред вопросами живых, и в мутных безднах неба безнадёжно скрыта тайна единственной ночи.
Годы идут. Хаос бушует и бьётся вокруг…
И есть у меня только одна надежда, что смерть милосерднее жизни, что в тот миг, когда спадут цепи земли, Единый сжалится надо мной, не пошлёт одиноко скитаться во тьме холодных изначальных пространств, а сольёт меня с той сладковейной тишиной, где потонет навеки моя усталая душа.
1903
ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ
Андрею Белому
Рождаются и гаснут белые мутные дни, тихо вползают чёрные молчаливые ночи.
Когда там, внизу, за окном зажигают фонарь и жёлтый язык тоскливо бьётся в стеклянном колпаке, тогда живые чёрные силуэты бегут по потолку и на светлой полосе ложится большая недвижная тень.
— Это я. Уходит световая игра, фонарь не посылает больше своих больных дрожащих улыбок, и в комнате всё становится сурово-обычно, точно испугался кто-то, что я начну играть с тенями, ловить световые пятна, что струятся по пальцам, и хотя на мгновенье забудусь, и будет всё не так, как у них.