Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:
Сережа проснулся и сразу сел на кровати, как подбросило. Сон был тяжелый, неосвежающий. Дождь по окну не стучал, на кухне топилась плита. И голос бабушки говорил:
— Эта Молоховец написала поваренную книгу, будучи дворянкой. Книга рекламировалась как лучший подарок молодой хозяйке. А сын ее учился в морском корпусе, его там и задразнили «лучший подарок молодой хозяйке». Впечатлительный юноша застрелился.
— Ужас, — сказал голос Кили, — готовила бы себе… И что некоторых тянет писать…
Сережа
— Так, так. — Он тихо прошлепал в коридор, вытащил из-за сундука пистолет и сунул в портфель под полено.
Сержантские лычки с гимнастерки он спорол ночью, под лычками было не тронутое жизнью сукно. Он провел по нему пальцем.
— Мальчик, — сказала мама в дверях, она принесла стул от Зинки.
Сережа вздрогнул, он не услышал, как она подошла.
— Конечно, ты вправе не согласиться и высмеять меня, — мама заметно волновалась. — Через редакцию я достала бутылочку рыбьего жира… Ну, не жарить же на нем! — она всплеснула руками.
За ночь лужи подмерзли, каблуки ломали лед, выпуская воду. Во дворе Уриновский колол дрова.
— Доброе утро.
— Доброе утро.
За углом Зинкина форточка открыта, тянуло паром, пахло табаком и едой.
— Сережа, — Зинка подбородком повисла на переплете, — ты только не сердись, возьми туфли, отдай маме.
— Гони…
— Хочешь рюмку водки? Как в буфете. — Зинка исчезла и через минуту передала в окно завязанные в газету туфли-лодочки, рюмку и моченое яблоко.
— За победу? — Зинка не знала, что предложить.
— Понимаешь, Зинк, я вот приехал, и жизнь так складываться начала, что я все получаюсь наковальней. Хлоп по мне да хлоп. А я вот не хочу. Так что за победу…
Сережа выпил, отдал в форточку рюмку и пошел, запихивая на ходу лодочки в портфель. Они не влезали, и он выбросил полено.
Батарея наконец вышла к Балтике. Огромные, в глине и песке, самоходки стоят у воды, и пена набегает на гусеницы. Расчеты шляются вокруг, лениво загребая песок кирзой.
Сережа с лейтенантом Зубом лежат на моторах, от моторов несет жаром, пахнет соляркой и дюренитом. Хорошо так лежать.
— Разобьется, Проня… — лейтенанту даже говорить лень.
Башкир Проня принес большой, как голова, стеклянный поплавок.
— На марше сядешь и порежешься.
— А я его ветошью, товарищ лейтенант, ветошью…
— Да зачем он тебе, Проня?
— Краси-вый…
— «Я помню море, я измерил очами»… — Командирская самоходка у самой воды, командир батареи сидит на толстой пушке верхом. Краска у пушки обгорела, и небо, и багровое солнце отражаются в хромовом командирском его голенище. — Какими очами измерил, а, Кружкой, не помнишь?!
— Жадными, товарищ капитан. У Пушкина жадными…
— Грозными, Кружкой, грозными… «Я измерил очами грозными его»…
Нету
моря и батареи нет. Гудит, шумит, как море, вокруг Сережи воскресный базар.— Маша гадает, что кого ожидает, стоит рубль отдать и дать Маше погадать… Маша гадает, кто чего ожидает…
Маша — девочка лет пяти, укутанная, как тюк. У матери на груди фанерный ящик с билетиками, на ящике вертушка. Маша вертушку крутит — и за рубль, пожалуйста, счастье. Несчастье никому не предсказывает, всем одно счастье. Правда, с оговорочками — после победы.
— Сколько ж она рубликов навыкрикивает? — сердятся вокруг бабы. — Коммерсанты, мать их…
Однако сами билетики покупают, читают и в сумочки прячут.
Глаза у бабы с билетиками тоскливые, все счастье продает, себе, видать, ничего не осталось.
Расположился Сережа у дощатого сплошного забора на бревнышке, палку на видное место положил, рядом портфель, на газетке иголочки — подарок ефрейтора, и цена чернилами сказочная, хрен кто купит. Входит в задачу, чтоб не купили.
Сидит Сережа, играет на губной гармошечке. Если человек, по мнению Сережи, заслуживает внимания, ему можно и портфель приоткрыть. Вот подошел один деловой такой. Трофейными часами интересуется. Приоткрыл Сережа портфель, «пушка» делового не интересует.
— Там у вас лодочки, — говорит, — туфли…
— Неужели? — удивляется Сережа. — Как это они туда попали? — И портфельчик на замок.
Или вот. Шлеп-шлеп по луже валенки в калошах пробежали, калоши красные, высокие, румынские. Туда пробежали, обратно пробежали, остановились. Покашляло над калошами, сплюнуло. Хороший инструмент — гармошечка: можно в небо смотреть, можно в землю — не рояль. Этот, в калошах, — одноглазый, тоже отвоевался. Под мышкой курица.
— Дрезден или польская? — это он про гармошку. — Три сотни — и разбежались… Эмаль битая?
— Сам ты битый. Не продается…
— Быстрее думай, — не сдается мужик, — я здесь с бабой… У бабы-то два глаза, увидит — не даст купить…
Ну нахал, сам присаживается, сам портфель открывает и сам же плюется.
— Это себе оставьте… Чего-о вез? Тьфу! — и исчез.
Красный кирпичный недостроенный рынок углом вдается в «толчок», как нос огромного парохода. В глубоких заколоченных его арках темно, как в шлюзах.
Рядом старуха, продает летчицкие унты, готовальню и глобус. Стучит, стучит по унтам варежкой.
Подошла рыженькая в ватнике, показывает мальчику глобус. Крутятся над затрушенной сенцом лужей синие океаны, желтая Африка…
— Фантастично, молодой человек, — говорит Сереже старуха в очках. — Когда Леонид сгорел, я не могла приблизиться к его письменному столу… В ящике аттестат лежал, так я его не отоварила. А сейчас жду — может, вот его унты купят или готовальню… Да еще по унтам похлопываю: «Купите, купите, обратите внимание»… Как там у Маши в билетике — «Горе успокоится, боль утихнет»… — голос у старухи делается пронзительным и неприятным.