Чудо о розе
Шрифт:
Я добр, потому что был в Меттре, а это значит, что моя доброта ко всем униженным подразумевает верность тем, кого я люблю. Если бы я рос в полярном одиночестве богатства, душа моя не сумела бы раскрыться, потому что я не люблю угнетенных. Я люблю тех, кого люблю, они всегда прекрасны, и даже в своем угнетении они бунтари и мятежники.
Невозможно прожить сорок лет своей жизни, а то и всю жизнь целиком среди детей и ангелов, не ошибаясь в расчетах. И далее истязатели детей пахнут запахами этих самых детей.
Самым главным начальником в спецблоке был господин Бьенво. Губы его были сомкнуты на крепко сжатых зубах, а за стеклами очков невозможно было разглядеть мрачного взгляда. И летом и зимой он носил странную шляпу-канотье из желтой соломы с вплетенной в нее широкой лентой цвета выцветшего неба. Бьенво безвылазно торчал в маленькой комнатке, окна которой
Так же, как здесь средоточием, сущностью Централа является Дисциплинарный зал, так Колония черпала свою любовную энергию из спецблока, а еще точнее, из общей камеры, где во мраке несколько признанных блатных испускали свои волны, которые утихнут еще не скоро.
Смерть Булькена и Бочако должна была бы освятить их, но в любом акте канонизации всегда отыщется адвокат дьявола, и на этот раз им оказался Лу-С-Утра-Пораньше, Он сказал:
— И вообще, этот Бочако, тот еще был кретин.
— Да ты чего?
— Спроси Фуина. Они же работали вместе. Бандит Бочако, этот твердолобый… Да он не мог ни одного письма стибрить в квартирах, ему, видите ли, неудобно было их читать. Деликатный больно… А мускулами поиграть любил…
Но если смерть Булькена возвеличила его только в моих глазах и ничьих других, она же и разместила его в той области моего сознания, где мне нетрудно отыскать его. И вот еще что: как только я узнал, что увидеть его вновь для меня будет невозможно, так безнадежно были мы с ним разделены правилами и распорядком карцера, к своему отчаянию я осознал: я любил его так сильно, что уже больше не мог вызывать в воображении его образ и наслаждаться в одиночестве. Чуть позднее смерть героизировала его на несколько дней, и он стал неприкосновенным, но теперь, когда его сияние потускнело, я чувствую, что любовь моя должна стать нежнее. В моих воспоминаниях наша общая с ним история кажется более человечной. Когда жесткий панцирь спадает с него и его облекает нежность, каждый его поступок, даже самый жестокий, смягчается.
В моих воспоминаниях остались лишь те, кто утешали меня, те, кто говорили о своей тайной, изменчивой любви ко мне и в то же время — презирали меня, и, вспоминая их жестокость, я научился оставлять в памяти лишь трещины в их мраморе, из которых, словно струя сероводородного газа из вулкана, выделяется нежность и доброта. Я прекрасно вижу, что любил в жизни одного лишь мальчишку, и он тоже любил меня, чувственный и нежный, и после его смерти никто не может мне помешать наслаждаться им и с ним, а его смерть не сделала его неприкосновенным, напротив, только через нее я прикасаюсь к нему. Этой же самой ночью я заставил его призрак признаться мне: «Слышь, парень, вот была бы у меня в жопе рука, чтоб схватить, что ты туда запихиваешь». И чтобы мне стало проще, я накапливаю, я коллекционирую знаки, благодаря которым могу видеть в Булькене не героя, а кого-то еще. Я с удовольствием вспоминаю, какое радостное удивление струилось из его глаз, когда он на девятый день нашего знакомства рассказывал о том, как пахан из семейства Жанны д’Арк любил его в первый раз. Он припомнил вдруг сказку про проглоченную вишневую косточку, которой родители пугали маленьких детей, уверяя их, что она может проклюнуться внутри и прорасти из живота цветущим кустом. Так и сперма могла бы прорасти в нем, и внутри зародился бы другой мальчишка. Я вспоминаю еще, что в Меттре он всегда работал в полевых бригадах, то есть вместе с париями и отверженными. Но это прошлое никак его не портило, не лишало очарования, а напротив, даже прибавляло его. Какой пария не был в душе вором в законе!
Для Винтера красота была божьим проклятием. Все поголовно влюблялись в него, и ему однажды пришлось перенести страдания, когда в него вогнали двенадцать палок по очереди, и стыд оттого, что сделали это чуть ли не на виду у всех. Много времени спустя, когда он рассказывал мне о своей парижской жизни, от
волнения, вызванного пережитым когда-то стыдом, дрожал его голос, дрожало его лицо, дрожал он сам. В его резких движениях можно было различить на просвет следы того унижения. Так многие давние шрамы проявляются, стоит лишь потереть раненое место.Его смазливенькая мордашка и невинный вид возбуждали котов, которые лезли к нему в койку каждую ночь.
— Я только что оттрахал одного, — говорил Дивер и добавлял специально для меня:
— Если тоже хочешь, иди давай.
Винтеру недолго довелось терпеть страдания проститутки. Мне бы хотелось видеть этого мальчика каким-нибудь эрцгерцогом чудесного королевства нашего зазеркального мира, я имею в виду тот высший мир, куда мы погружаемся, сломленные и упавшие на самое дно бесчестья, уничтоженные всеми этими пенисами, бедрами, ляжками и когтями котов, что спрыгивали с величественных небес в его пещеру. Чтобы стать не таким привлекательным, Винтер обрезал себе ресницы. Он перешел в другую семью и стал там чушкой. Но я видел, как он умывался слезами после того, как его накачала спермой дюжина котов. Его перевели в семью В, которая сплошь состояла из проституток и чьих-то бывших любовников, исключение не составляли даже старшие семейств. Один из этих старших был любовником пахана из семейства Б, другой — пахана семейства А, которые всегда вступались за них и заставляли себя уважать. И наказывая в столовой какого-нибудь несчастного за то, что тот, например, слишком громко стучал башмаками, эти самые любовники сильных мира сего громко говорили:
— По заднице отшлепаю, такой же звук будет.
От такой неслыханной наглости замирали улыбки на губах, и мысль о бунте никому в голову не приходила.
Я, правда, не знаю, сам ли я выдумал все эти извращения, но поэт не может не вдохновляться словами, построением фраз, они воздействуют на него еще сильнее, чем те, кто произносит при нем эти самые слова и фразы впервые, раскрывают их смысл. Однажды, сам смеясь над грубой лаской, которую собирался предложить мне, Дивер сказал:
— Иди сюда, киска, я вылижу тебе носик.
И в подтверждение своих слов высунул язык и сделал им выразительное кругообразное движение.
Жесты Дивера могли быть только жестами самца и никого другого. Садясь за стол, когда мне нужно было подставить под себя стул, чтобы пододвинуть его к столу, я не стал брать его обеими руками по бокам сиденья, как делал обычно. Я просунул руку между ног и так подтянул стул. Это был жест мужчины, жест всадника, и этот самый жест словно выбил меня из седла, настолько был он не свойственен мне, казалось невозможным, чтобы я сделал его. И все-таки я его сделал.
В течение целых трех лет Дивер был самым красивым мальчиком в Колонии, где находилась добрая сотня прекрасных подростков. Он осмелился — и осмелился единственный — перекроить и так заузить свои штаны, что они стали плотно облегать его ноги. Эти штаны были центральной точкой Колонии. Но даже когда его не было рядом, я чувствовал, как к нему прикован мой взор. И странное дело, стоило ему сделать любой, даже самый незначительный жест (вот он поднял руку, сжал кулак, побежал, присел, расхохотался…) или же представить обозрению какую-нибудь вроде бы самую безобидную часть своего тела: обнаженную или даже не обнаженную руку, сильный кулак, затылок, крепкие узкие плечи, и особенно благородные икры ног под холщовыми штанами (в самом деле, даже самые сильные и самые красивые парни заботились о том, чтобы ткань хорошо обрисовывала икры), как мы инстинктивно понимали (помните выпуклые икры Аркамона?), что в этой мощи таилась красота, и в этом тоже проявлялся авторитет, потому что — мы тщательно укладывали складки свободно болтающейся ткани наших штанов так, чтобы четче выпятились икры, и даже накручивали обмотки под вздувающуюся холстину (натягивалась ткань на икрах и на ширинке) — достаточно было увидеть у Булькена хотя бы одну из этих деталей, чтобы почувствовать, что все это было лишь целомудренным обрамлением его драгоценного члена.
Пять синих точек, вытатуированных в шахматном порядке на ладони, у основания большого пальца, у других блатных обозначали: «Насрать мне на полицию». У Дивера все было сложнее: объяснения следовало искать далеко, в глубинах Библии и моей собственной мифологии, за всем этим стоял какой-то очень важный смысл, такими точками был отмечен некий жрец, служитель неведомого культа. Я впервые в жизни понял, почему музыканты через песню передают любовную страсть. Мне хотелось бы суметь переложить на ноты мелодию, которую я услышал в жестах Дивера.