Чужая мать
Шрифт:
— Таня!
— Валерий Викторович!
Она остановилась.
Он подбежал, поздоровался, чмокнув ее руку, и спросил, что с сыном.
— Развел гигантский костер у школы.
— Так уж и гигантский. Из чего?
— Собрал с окрестных строек мусор, доски... Гору. Увозил грузовик.
— Один мальчишка столько собрал?
— Да.
— А зачем ему потребовался такой костер?
— Директор считает, в честь какой-то девочки. Чтобы она увидела с четвертого этажа, из спортивного зала, где занималась гимнастическая секция.
— Великий человек!
— Пожарники приезжали.
— Им
— Я веду Мишука домой, втолковываю, что у него еще все впереди, не надо обгонять время. Вырастет, будет девушкам цветы дарить. А он мне...
— Что?
— «Цветы всякий сумеет, пусть такой костер разведет!» Смех и грех.
И тут они остановились у дверей ее подъезда, и Таня сказала:
— Пожалуйста, я одна.
— А сын?
— Отправился к деду.
Пока поднимались по узкой, очень гулкой лестнице, он думал, как невозможно и хорошо было бы высыпать ей под ноги самосвал цветов, и завидовал художнику Пиросмани, который однажды с телеги засыпал цветами всю улицу, где жила его любимая, но сейчас деликатность требовала, чтобы у него не было даже цветка в руке, а потом возникнут другие заботы и желания. Жизнь несовершенна!
Это было второе важное открытие за день, столь же глубокое, как и первое, и он опять улыбнулся.
— Валерии Викторович!
Таня ждала у распахнутой настежь двери квартиры.
— Викторович, Викторович, — повторил он и захохотал, потому что получилось похоже на ворчание.
А ворчать было не обязательно, потому что все шло как нельзя лучше, и даже подумалось, что на этот раз везенье его, самое счастливое за всю уже немаленькую жизнь, обойдется без катастрофы. Тьфу, тьфу, тьфу.
— Валерии Викторович, — повторила Таня, — перед тем как с радостью принять вас дома, я должна сказать, что... помню все, и наши прогулки под весенними деревьями, и ваши честные слова, но... теперь их лучше всего забыть.
— И мне? — спросил он.
— И вам. Лучше всего. Я, наверно, виновата, что сразу не сказала вам этого? Вот, сказала.
Было бы на что сесть, он сел бы, но он стоял на лестничной площадке и только спросил:
— Таня! Что произошло? Вокруг вас.
— Ничего. Ровным счетом.
— А с вами? Что происходит с вами?
— Не знаю. Мы не будем об этом говорить? Ладно? Пожалуйста!
Она была такой же легкой, упругой, напружиненной. Расстегнула плащ, поправила волосы... А он... Ну, что? Не смотреть на нее? Уйти? Вот за этим он и ехал сюда? Все?
Дверь в кухню быта тоже распахнута настежь, оттуда, навстречу им, летело последнее солнце этого дня. Таня пошла туда стремительно и как-то испуганно. Откуда было знать Лобачеву, что утром она сама закрыла кухонную дверь. А сейчас — настежь. И догадалась: Костя заходил переодеться. Ведь съемка. «Что же Костя надел?» — подумала она, вспоминая, как кинохроникеры предупредили, чтобы ветераны и молодые обратили внимание на одежду. Да не все ли ей равно?
В кухне она увидела на стенах акварели. Нашел место, где повесить! Испугался, что за комнатные стенки от нее нагорит?
Пузатый кувшинчик рыжел на траве. Солнце касалось его, и он смеялся, веселый и нелепый. А почему нелепый? Одинокий и на траве. Почему на траве-то?
Ведь это ее кувшинчик, она купила, чтобы подарить Косте, но... Стоял себе с другой посудой в серванте. А выбрался на траву. И мостик из двух досок с березовыми перилами, какой в деревнях, кажется, называют кладкой. Впрочем, кладка из бревен, наверно. И тот самый рассвет, о котором рассказывал Мишук. Вспарывая воду, свет утра трепетал в реке.— Валерий Викторович! — вспомнила Таня. — Гляньте! А я пока займусь кофе... До сих пор пользуюсь вашей зажигалкой.
Сунув для удобства руки в карманы и раскачиваясь на носках, Валерий рассматривал этюды.
— По-моему, превосходно.
— Смеетесь?
— Условимся, я говорю сегодня только серьезно.
— Условились, — согласилась Таня. — И скажите, вы знаток, ценитель? Ну, вы часто смотрите живопись? Я — нет.
— Мы оба знаем — у настоящего есть одна особенность. Его видно сразу.
— Это работы, — сказала Таня, ставя на стол чайник с кипятком и разбрасывая по чашкам растворимый кофе, — моего мужа, Кости.
— Коська... Его так звали, маленького.
— О картинах, картинах! Хотите посмотреть еще? Нужно достать коробку с антресолей. Помогите, Валерий Викторович. Вон стремянка.
Поистине судьба неисповедима, и под дулом пистолета Лобачев не мог бы предсказать, что будет сегодня в этой квартире стоять на стремянке с пыльной коробкой на голове. Тяжелая коробка оказалась набитой старыми акварелями Кости.
— Вот это что? — спросила Таня сразу, раскидав по полу листы, где кольцами свивались рыжие, желтые, фиолетовые туманы, закипавшие от жара, клубилась загадочная душа огня. — Абстракция?
— Портрет.
— Опять смеетесь? Вы же обещали.
— Я и не смеюсь, — сказал он. — Это чугун. Неужели не узнаете?
— Где? — Таня повернула к себе лист с полыхавшим туманом. — Неужели детская рука?
— Мог и Михаил Авдеевич схватить Коську под мышки, поднять и показать в «глазок», как рождается чугун, а может, это, так сказать, поздняя попытка, ставшая тайной в коробке.
— Не смейтесь же! — крикнула Таня.
— Я грущу. О Косте.
— Валерий Викторович! Извините, но я не выношу декламации. Почему — грущу?
— Костя прозевал себя. Он неудачник. Может быть, тут ответ на вопрос, которого я не рискую задать. Старомодная женская слабость — предпочитать несчастных. Прикинуться несчастным, что ли? Но... все есть! Положение, любимое дело, квартира, машины — казенная и своя... На дачу записался. Будет и дача! А жизни — не сделано. Все есть, а счастья нет! Это не по-божески... Почему, Таня? Вы умная, скажите мне — почему?
— Знаете, на бога надейся, а сам не плошай. Счастье дастся нам труднее, чем мы думаем. Оно не дается, не берется... Оно, так я поняла, создается.
Таня встала и подошла к окну. Он и не знал, что у нее могут быть такие медленные движения, такие задумчивые повороты головы. До сих пор казалось, она существует для радости, и голос у нее поэтому готовый к смеху, и шаг легкий.
— Уже поздно, а светло, — сказала Таня. — День увеличился. — И повернулась к нему. — Кажется, я поняла самую простую истину: не бывает счастья с налету и на всю жизнь.