Чужая мать
Шрифт:
— А я рисую тех, кто впереди меня сидит, — пробормотал Мишук. — Они не знают, что я их рисовал.
— Возьми и посади кого-нибудь лицом к себе! Не на уроке, разумеется. Возьми и нарисуй маму. Или бабушку. Боишься?
Мишук опять кивнул.
— А хочешь попробовать красками?
Мишук не поверил, что это взаправду предлагается ему, и заморгал часто-часто.
Первая акварель... Лет двадцать назад... неужели так давно, как будто этого и не было?.. «Бабушка» Сережа завесил стул простыней, поставил на него белую чашку, белое блюдце, на которое положил кусок белого хлеба, и, нервно потирая руки, сказал
Акварель потекла гибельно. Почти у всех кружковцев, но у Кости хуже всех. Одни стали разводить краску погуще, другие подлаживались под «аккуратных», у которых получалось. Даже перестали смотреть на стул, где разместилось белое на белом, а смотрели на работы удачливых друзей — оказывается, картины тоже можно было списывать, как контрольную в школе, и догадливые быстро догадались.
Когда «бабушка» Сережа не вошел, а влетел, Костина работа была сплошь покрыта потеками и вытянутыми, живыми каплями, как будто писалась под дождем, проливным и разноцветным. «Бабушка» глянул на нее словно бы мельком, и Костя обомлел, спина заледенела. «Спрятать бы... Спрятаться бы самому! Кто же знал, что он вернется так быстро!» А за спиной прозвучало: «Неверьятно! Останешься после занятий».
Думалось, «бабушка» оставляет, чтобы одному сказать деликатно беспощадно: «Что ж ты, мальчик? Мало, что течет, у тебя еще не этюд, а павлиний хвост! Почему? Это же белое на белом!» Он и сам не знал почему и ничего не мог бы сказать, кроме: «Не знаю». Ясно одно. Дорога в кружок закроется для него после этого, одного из первых занятий. А «бабушка» Сережа заговорил, когда они остались вдвоем: «Если человек не чувствует цвета, его не научишь писать, как человека без голоса не научишь петь... Да что говорить! Ты чувствуешь цвет!» И еще обидней сделалось оттого, что все так растеклось, и опять он услышал: «Чепуха! Ты просто забылся! Конечно, главное — цвет, но забыться... это тоже очень важно!»
И вот теперь он с сыном вынес стул и белую простыню, и белую кружку нашли, и белую тарелку и... тут увидели, что по траве, уже доросшей Мишуку до колен, к ним идут дедушка Миша и дядя Афон.
— В другой раз, а? — попросил Мишук, глядя на них. — Завтра. Можно, я школу прогуляю?
— Ого! Нет. Договоримся... Папа! Дядя Афон!
— А мы по дороге состыковались, — сказал дядя Афон.
— И Мишук здесь! — обрадовался дедушка. — Мама заходила с завода, спрашивала...
— Я сейчас. Поехал...
— А ты работай, Костя, — сказал отец, покосившись на его раскрытый этюдник и первый раз употребив про это «никчемное» занятие такое почетное слово — работай. — А мы к Афону пойдем.
— Опять на ногах и бегаешь! — заволновался Костя.
— Я не бегаю, я гуляю.
— Не рано ли?
— По правилам не проживешь. Айда, Афон! Не будем мешать.
— Да ну! — воскликнул Костя.
— У меня с тобой разговор есть... на потом...
— Да ну!
— Занукал, — усмехнулся Афон. — Он у тебя не очень разговорчивый.
— Такой родился! — ответил Костя.
— Выходит, переродиться нужно, — загадочно обронил отец.
— Как?
— А человек вообще дважды рождается... Один раз его папа с мамой делают, это, как известно, просто. А второй раз он делает сам себя, это
вот посложней...— Да-а, — поддержал дядя Афон, значительно задрав голову.
— Вы философами стали!
— А что нам? — усмехнулся дядя Афон. — Времени хоть отбавляй. Куда деваться? Философствуем от нечего делать! Мажь!
Костя зачерпнул из ведерка воду стеклянной банкой, в которой недавно ютились фаршированные кабачки, страсть Афона, и перевел глаза на лист бумаги с двумя обычными досками — без любви и тоски. А любовь и тоска просыпались всегда при взгляде на тот мост, в овраге, где солнце уже положило на речные заводи розовые пятна.
А старики ушли. О чем они там калякают? Не слышно...
Между тем, опускаясь на свою скамейку и крякая, Афон сокрушенно заметил:
— Вот так и прыгает, что ни день. Ты видел, как он прыгает? Умора! Прыгает, прыгает...
Михаил Авдеевич осторожно присел рядышком.
— Вольному воля.
— Сказал бы ты ему!
— Что?
— Слово. Попы учили: сын да убоится отца своего!
— Так то — попы, — засмеялся Михаил Авдеевич. — А мы неверующие...
— Тогда пусть прыгает, — огрызнулся Афон. — Понапрасну, учти. От этого ему много не прибудет.
— Не чувствует недостатка, видно...
— Нарожает детей — почувствует. У меня вот четверо было...
— Не жалуйся. Нам с тобой тоже не маленькую зарплату давали.
— Семья большая — любая зарплата маленькая.
— То не самое главное, Афон.
— А что?
— Оказывается, несчастным можно быть и с хорошей зарплатой, и в хорошей квартире.
— Я рабочий человек, — недружелюбно отозвался Афон. — Конкретный. Мое счастье руками потрогать можно, как и мою продукцию, остальное — болтовня. Зажрались они!
— Эпоха другая, — возразил Михаил Авдеевич не очень уверенно и еще больше разозлил Афона, и тот громко расхохотался, а потом сказал:
— Тебе по радио выступать! Эпоха! Ха-ха! А я, Миша, — повторяю — конкретный мужик. За наше с тобой время было у нас на заводе три разных директора, вот тебе и три разных эпохи! Шкурой чувствовалось, где какая. Нет?
И Афон победоносно оглядел друга, а Михаил Авдеевич упрямо твердил:
— Мы с тобой во многом нуждались, как в корке хлеба... А сейчас отпало это, и человеку не совестно жить, скажем, по призванию.
— А жизнь — что? — люто спросил Афон.
— Работа, — ответил Михаил Авдеевич.
— Работа! — крикнул Афон, подхватывая. — А если они работать не хотят? Вон твой Костя картинки мажет!
Михаил Авдеевич покусал усы.
— Помню, «бабушка» Сережа рассказывал мне, как художники работают. Сам еще живой, а рука уже сухая. От работы.
— От работы?
— Он рассказывал, а я...
— Что?
— Смеялся... Вроде тебя...
Афон отфыркался и спросил подозрительно:
— Ты это... чего? Хочешь сказать Коське, чтоб бросал нашу печку и валил в художники? Ну, ну...
— Сейчас уж поздно, наверно.
Ответ был таким тихим и мирным, что Афон сразу и не понял.
— Да нет, еще не поздно. Он обычно дотемна отплясывает. Я насмотрелся...
Солнце, правда, еще не село, хотя верхушки деревьев уже заслонили его, и Афон поднялся, чтобы снова увидеть огненный круг у самой земли. Вынул сигаретку, разломил.
— Вот так, — сказал, — напополам ломаю.