Чужеземец
Шрифт:
Да, приплыли… Именно такого Алан с самого начала и боялся. Девичья истерика, открытое исповедание веры — и пошло-поехало. Уж господин судья сообразит, каким ветром в дочкины уши про Истинного Бога надуло. Разговоры-то по городу ходят.
Значит, схема понятная — следствие, аресты… А ведь более сотни человек в общине наберётся… считая с теми, кто пока только слушает предварительные беседы.
— Ну, девочку нашу до вечера под замок, — частила далее рабыня, — в её же светёлке. Стражу к двери приставили, из наших, домовых рабов-то. Ну а как же нашим-то меня к ней не пустить? Пустят, никуда не денутся. Я ж нянька ей… мать-то померла, когда и года ей не было. И сидит Илазугги, уже не плачет, но прямо как закаменела. Говорит, пусть. Воля Божия, значит.
Рабыня Анигидах тотчас куда-то делась. И правильно — незачем, чтобы их видели вместе.
Алан надвинул платок на глаза и опустил голову. Вряд ли бы кто его тут узнал — у кузнеца Аориками жил он уединённо, по город особо не шатался. Но осторожность не помешает. Если его схватят — останется лишь молиться о чуде. Потому что без чуда он всё расскажет, назовёт все имена. Палачи своё дело знают, а воля ломается у каждого — просто у кого-то раньше, у кого-то позже. Судье особенно торопиться некуда, самое страшное в его жизни уже случилось, дочь встала между ним и богами, и выбор свой он сделал.
Дом у высокородного господина Миусихару был подстать двору — здоровенный, в два этажа, что по здешним меркам роскошь. И даже две мраморные колоны у крыльца, по моде Внутреннего Дома, поддерживали козырёк, выстланный бронзовыми листами. До блеска надраенные, сейчас они отражали заходящее солнце.
Ждать пришлось недолго — колыхнулась завеса и на крыльцо вышел судья. Тучный, явно страдающий от гипертонии, он двигался медленно и осторожно, словно каждый шаг давался ему болью. Парадное одеяние — светло-голубой хитон, расшитый золотыми нитями, обвис на нём, точно парус в безветренную погоду. Голову охватывал серебряный обруч — знак носителя власти.
Судья неторопливо сошёл по ступенькам — их было десять, Алан считал. Окинул взглядом море людских голов, пожевал губами. Потом хмуро произнёс:
— Жители города Хагорбайи. Беда постучалась в мой дом. Единственная дочь моя Илазугги повредилась умом и оскорбила богов, совершив тем самым преступление и против города, и против всего Высокого Дома, и против государя нашего Уицмирла, да пребудут с ним сила и величие. Посему она не может более именоваться моей дочерью, ибо не может быть ничего общего между мною, слугою государевым, и оскорбительницей богов. Я отрекаюсь от родства с нею и лишаю наследства, звания и имени.
Он махнул рукавом — и за его спиной произошло какое-то движение. Минуту спустя вывели из дома Илазугги. Та была в светло-зелёном платье, у ворота расшитом зигзагообразными серебряными нитями, изображающими молнии. Наряд невесты.
Видимо, подарок жениха, принесённый сегодняшними сватами.
— Я лишаю её наследства! — прокричал в толпу судья. Потом, отвернувшись, неразборчиво приказал что-то — и двое обнажённых до набедренных повязок рабов крепко взяли Илазугги за локти. Третий — тощий и жилистый дядька, чью шею украшал ошейник с серебряными бляхами, вынул откуда-то кривой, сужающийся к острию нож и быстро взмахнул.
Ткань, только что бывшая парадным платьем, упала к ногам девушки. Под платьем ничего не было.
Илазугги коротко охнула, дёрнулась — но рабы держали её крепко.
— Я лишаю её звания! — продолжил судья, и парни, видимо, проинструктированные заранее, навалились, пригнули её голову к земле и развернули спиной к окружающим.
В руке у жилистого дядька оказалась кожаная плеть — и тот с
деловитостью, свидетельствующей о немалом опыте, нанёс первый удар. Девушка вскрикнула — и замолчала. Видимо, закусила губы.«Господи, — шептал Алан. — Ну сделай хоть что-нибудь! Вмешайся, Господи! Помоги, как тогда, с Гармаем. Дай силу прекратить это непотребство!» Но силы не было. Стыда, презрения к себе, неспособному ни на что — сколько угодно. А вот шагнуть вперёд, вырвать плеть у негодяя, точным ударом сбить с ног, вырубить державших Илазугги рабов, схватить девушку в охапку, и… И что?
Сквозь толпу? Или выхватить верный бластер? Но бластер остался в фантастических романах, читанных по молодости лет.
А палач всё так же методично хлестал девушку, та лишь коротко стонала, не разжимая губ. Солнце уже почти опустилось за крыши домов, оставался лишь золотой краешек, но света хватало, чтобы ясно различить следы ударов, наливавшиеся злой багровостью.
— Довольно, — распорядился наконец господин Миусихару, и палач, аккуратно обернув хвостатый ремень вокруг рукояти, спрятал плеть за пазуху.
Но оказалось, это было только начало унижений, которые добрый папенька приготовил своей бывшей дочери.
Рядом с палачом появился гладенький типчик в грязновато-белом одеянии. В правой ладони его отражал краешек уходящего солнца нож. А может, то была бритва.
— Я лишаю её имени, — глухо сообщил судья и уставился в чисто выметенную землю.
Парни развернули девушку лицом к типчику, слегка приподняли — и поставили на колени. Кто-то услужливо притащил низенький табурет, гладенький уселся на него и принялся за дело. Сгрёб роскошные, тёмно-каштановые волосы в пучок, взмахнул бритвой — и далее принялся уверенными движениями обривать голову. Порою он ошибался — и тогда на обнажившейся коже появлялся порез, тёмная кровь тоненькими струйками стекала на щёки, мокрые от слёз, расплывалась — и капала на землю.
Шмяк. Шмяк. Шмяк.
— И кто ж ей, бедняжке, ум-то растлил? — вполголоса пробормотал здоровенный дядька, стоявший рядом с Аланом. Судя по рукам — из квартала красильщиков. — Не могла ж сама до жути такой додуматься.
— Да говорят, — сейчас же откликнулся сзади тощий старикашка, — ходила она на тайные сборища. Там какой-то волхв чужеземный её околдовал.
— Да не только околдовал, — уверенно заявила крепкого вида баба, — а и попортил девственность её. Силой взял, а от такого и последнего ума лишишься. Точно знаю!
— А жалко девку-то… — задумчиво протянула другая баба, одетая нарядно, как на праздник. — Виновата, спору нет, но что ж так мучить-то?
— Все вы, бабы, дуры, — внёс ясность мудрый старикашка. — Жалеешь, а того не смыслишь, что судья-то боле прочих дочку милует. Он же её этой мукой от божеской кары спасает. Авось, понравится наказание богам, утихнет их месть и оставят они девчонку в покое. А не то бы сами разобрались. Чёрную лихорадку бы наслали, кровососущих духов подселили, а то бы и казнь в муравьиной яме подстроили. А так — и жива останется, и здорова… Не отец её зверь лютый, а тот волхв-чужеземец…
Алану казалось, что все смотрят на него. Но он ошибался — смотрели на то, что происходило у крыльца. А там продолжалась свистопляска. Цирюльник — если Алан не ошибся насчёт ремесла гладкого типчика, — принял от кого-то ночной горшок и опрокинул его на обритую голову девушки. Запах распространился мгновенно — как раз поднялся ветерок, из тех, что бывают здесь на закате, предвещая скорое наступление ночи.
— А теперь выслушайте моё решение, — объявил господин Миусихару, когда все надлежащие церемонии завершились. — По праву, данному мне государем, я мог бы лишить преступницу жизни, и то было бы сообразно законам Высокого Дома и древним установлениям сей земли. Но поскольку здесь оскорблённой стороной выступают боги, то и решил я загладить причинённый им вред. Я отдаю эту, лишенную имени, в храм великой богини Иманаиди. И пусть послужит она богине тяжким рабским трудом, искупая тем самым обиду и отводя справедливый гнев богов от нашего города.