Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чужой Бог

Берлина Евгения

Шрифт:

Всё стихло, и никто не вошёл в комнату. Тогда я прокралась на террасу и увидела во дворе моего брата, мёртвого, сжимающего пистолет со счастливым, улыбающимся лицом, только глаза зажмурены. Я и его дотащила до комнаты отца и положила рядом с первым убитым.

Отец открыл глаза, посмотрел на мёртвых у своей кровати и улыбнулся. Наверное, ему не хотелось умирать одному.

Я закричала и упала в забытьи. А к вечеру не стало и отца.

…Тёмный южный вечер, и неподвижность её лица, и мой страх, что я не пойму, пропущу что-то.

И её рука на столе, на которую

опирается лёгкое тело. Неподвижность её тела воспринимается как усилие.

Она говорит, что было слишком много смертей и поэтому родился уродец — её сын с большой головой и кривым телом. Его отца тоже убили, потому что он сам много убивал.

— Сейчас родились другие люди, а тогда время убило многих. Твой дед был добрый человек и убийца одновременно, везде запах крови, — сказала старуха.

Её сын выстраивает своё тело согласно существующему в мире порядку: его голова предводительствует маленькому хилому войску тонких рук и ног, ссутулившемуся короткому телу, которое он старательно выпрямляет, и вытянутой шее.

Уродец презирает окружающий его мир, его слабый мозг ничего не помнит, оттого ему легко презирать и быть счастливым.

Он говорит о том, что надо подчиняться порядку: уродец искусственно прерывает историю чувств. Он продолжает серию убийств — он взялся убивать ненужные, как ему кажется, чувства.

— Существует порядок, не нами установленный. Мы должны только подчиняться и быть счастливыми, — говорит он невнятно. — Подчиняться и быть счастливыми.

На принадлежащем старухе куске земли неправильной формы уродец идёт по ярко-зеленой траве. Он падает, я тороплюсь ему помочь подняться, но, подбежав, вижу, как он, весь в крови, смеётся. Вместе со мной подходит старуха.

— Ему не больно, — говорит она. — Мёртвые всегда рождают уродцев.

И смотрит неожиданно ясно и строго.

Старуха говорит, что вчера в клубе пели революционные песни, её нарядили во всё красное — она представляла революцию. Она смеётся, ей вторит уродец:

— Дура, это было давно, ты забыла…

Старуха вдруг плачет, смех сползает куда-то в сторону, отчего её лицо огромно и расплывчато.

— Я не помню. Они пришли и убили время, — говорит старуха. — Их было много.

Сынок

Побили в драке её сына, и мать пошла в школу жаловаться. По дороге она повторяла фразу, которую собиралась сказать учительнице: «Вот, сынка побили, разве ж этому учите».

Сынок был бедовым, мать и сама порой била его, но тут пошла жаловаться.

«Мы тоже с правами, — думала она, — А если он без отца, то с матерью».

Ей хотелось встретить знакомых, чтобы высказать им свою обиду, но люди встречались все незнакомые и сердитые.

«Люди нынче, — с тоской размышляла она. — Злые, как японцы».

В школе она прежде всего разыскала техничку Валю, давнюю свою приятельницу.

— Вот, — громко сказала мать. — Я жаловаться иду. Рубашку порвал, штаны порвал.

Они помолчали. Техничка Валя, сама бездетная, жалела её.

— Каких только не рожаете, — сказала она. — Ума не купишь.

Потом она

показала, как найти учительскую. Мать пошла к учительской, ей было неловко подниматься по лестнице среди шумной ребятни, она беспрестанно натыкалась на кого-нибудь, боялась зашибить, останавливалась и громко поучала:

— Чего носитесь? Лестница вон — камни одни.

На третьем этаже мать нашла учительскую, нахмурилась и робко постучала. Ей почему-то стыдно было ворваться, а так как она дома решила пошуметь и высказать свою обиду, то сердито подумала о сыне: «Лежит сейчас себе дома. Стыда нет».

Из учительской наконец вышла одна из преподавательниц сына — мать узнала её.

Вот, сынка-то побили, — быстро сказала мать, — разве ж этому учите.

Драка, знаю, — деловито кивнула учительница. — Петров, Евдокимов, Афанасьев.

Ну вот, — с облегчением вздохнула мать. — Разве ж этому учите? Вскоре её пригласили в учительскую, и преподаватели стали подходить к ней.

«Чего это они?» — подумала мать. А они начали ругать её сына. Он мешал им, сынок её — Евдокимов Павел. Он срывал уроки, ходил без сменной обуви, не хотел учиться. Учителя говорили ей:

— Хорошо, что вы пришли.

И мать кивала, и ругала сына, и говорила:

— Сама луплю, и вы лупите, пожалуйста.

Ей нравилось, что она заодно с ними, умными, серьёзными, образованными.

Учителя улыбались, почему-то укоризненно качали головами, а мать всё больше злилась на сына.

«Хорёк он, — думала. — Истрепал душу».

Она видела, как в учительской светло, как красиво и строго одеты учителя, мужчины и женщины. Потом она поглядела на пол: он был выкрашен светлой краской.

«Тяжело мыть-то его, — подумала. — Если только с порошочком».

Она вдруг вспомнила о сыне, что лежал сейчас битый дома.

«Больно ему, — подумала. — Нынче стонал».

И давящая, давно ушедшая за заботами жалость к сыну согнула её. Она отвернулась и заплакала.

Мать слышала, что кто-то утешает её, понимала, что надо перестать плакать, попрощаться и уйти отсюда. Ей стало жарко, и она подумала, что платок надо было снять.

Тихо, ни с кем не прощаясь, она вышла в коридор. Стены коридора были выкрашены салатовой краской. Свежий салатовый цвет поднимался вверх и висел большим клубком в конце коридора. Он цеплялся за одежду, попадал на лестницу и превращался в редкий салатовый туман, в котором, не замечая его, жили люди.

Он и я

Если бы не дождь, я мог бы идти медленно, совсем медленно. Улица тянется от железнодорожной станции до химического завода. Длинная улица, пятиэтажки из серого бетона, маленький пруд, над которым блинчатый, приторный запах от заводских труб, сиреневая бочка с молоком, пивнушка, здесь узкий переход через лужу по доскам.

Улица восстала. Пузырились фонари, налитые жёлтым светом, гудели автобусы, их неуклюжие зады приплясывали в воздухе. Кажется, тогда тоже был дождь, нет, дождь собирался весь день, и воздух слепился в туман, огромное монолитное здание из водяных капилляров.

Поделиться с друзьями: