Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чужой Бог

Берлина Евгения

Шрифт:

Но в его доме было очень тихо, он специально повесил тяжёлые шторы, поменял двери на дубовые, тяжёлые, — в своём доме, рядом с портретом сына, он чувствовал себя защищённым.

Весь вечер он ощущал странное, необычное волнение, которое ничем объяснить не мог. Тихо, портрет семнадцатилетнего сына на стене в золотой рамке — именно в этом возрасте он убежал из дома и больше не подавал о себе вестей, — дорогая старинная мебель красного дерева так громоздка, что оставляет только узкие проходы, но Виктор Сергеевич был всегда рад этому нагромождению дерева, стекла, фарфора, их тусклому свету, пространству, в котором живыми оставались только глаза сына.

Это

была бесконечная ночь. Хохлов не спал, бродил по комнатам в длинном стёганом халате, задыхаясь от жары и всё-таки не снимая его, как ещё одну защиту: он то старался не смотреть на портрет сына, то, наоборот, ярко освещал комнату и жадно рассматривал юношу с маленькими ушами, хохловским прищуром тёмных глаз и сжатыми губами.

Ему надо было ответить кому-то (он не думал, кому надо отвечать), что он всегда исполнял правила жизни, в непокорности его обвинить невозможно, а значит, он всё делал правильно.

Он хотел думать о главном, а оживали ненужные воспоминания: как он заставлял сына ставить обувь по одной линии, пара за парой, а если приходил домой и видел брошенную вещь, криво поставленные ботинки, устраивал скандал, или как сын, у которого был плохой почерк, по его приказу переписывал книги — он думал, что так исправит почерк сына, а тот, покоряясь, писал кривыми буквами. Как часто он бил мальчика…

Эти житейские мелочи сейчас раздражали старика, они не нужны были теперь, когда он думал о главном, и старик даже заплакал от обиды.

Страдание возвращало ему душу обновлённой, мучающейся. Хохлов тихо застонал, опустился в кресло и надолго замер. «Андрей жив. Он, наверное, стал таким, как я, он очень похож на меня, где-то живёт и радуется, богатый, всеми уважаемый, — убеждал себя Хохлов. — Я был жесток с ним, наказывал, вот он и ушёл, но он вернётся сильный, счастливый».

Эта мысль бесконечно радовала Хохлова, была дорога ему, он даже засмеялся от радости, но что-то не давало быть свободным от страдания: он смутно понимал теперь, что его жестокость в семье была отражением той жестокости, которой он подчинялся, силы, которой боялся, он был зависим, а мальчик не хотел покоряться. Хохлов с обидой подумал о сыне: «Я служил времени, я не мог быть другим, понимаешь?»

Старик даже не вспоминал, он старался найти в себе то главное, что, наверное, и составляло душу Хохлова, и опять наталкивался на пустоту и страх, готов был покориться и не думать больше о себе.

«Но теперь-то он понял, что в мире нет свободы, — насмешливо думал старик. — Наверняка так же, как и я, наказывает своего сына и с благодарностью вспоминает меня, свой дом».

Он распахнул окно, и холод показался ему обжигающим. Да, он знал, был уверен, что сын теперь сильнее его, он наверняка выстоял в этой жизни, потому что его сын. Он смотрел в темноту, как будто пытался угадать, где сейчас Андрей, какая у него жена — красавица, наверное. Чувство старика было так велико, что его охватило страстное желание уйти в темноту, отречься от всего, чем он жил до сих пор, и вершина желания — покоряться другим богам, которые любили только тех, кто ищет наслаждения в этом мире, его любовь к сыну была тем острым наслаждением, которое он раньше не мог себе позволить. И ему показалось вдруг, что сын его всё ещё ищет ту призрачную свободу, которая уводит людей из тёплых домов и заставляет бродить по свету. Может быть, он впервые по-настоящему испугался за сына, и любая ложь показалась бы ему спасением.

Вечером следующего дня Хохлов, седой и важный, в чёрном костюме, идёт по пустому коридору

министерства. Хотя никто не может видеть его сейчас, он идёт выпрямившись и, как всегда, улыбается благожелательной холодной улыбкой.

В конце коридора полотёры приготовляют свои машины к работе. Их трое. В заляпанных мастикой штанах и куртках, в толстых вязаных шапочках, спасающих немного от шума, они разматывают провода и кричат друг другу:

— Подводи машину.

Хохлов спотыкается о кабель, пересекающий коридор, и чуть не падает. Он сердито поворачивается к одному из полотёров. Пересиливая раздражение, говорит назидательно:

— Нехорошо, уважаемый, я мог упасть и поранить себя.

Лица полотёра он не видит — тот сидит на корточках, возясь с банкой мастики. Услышав голос Хохлова, он вздрагивает, ещё ниже опускает голову и говорит глухо:

— Простите меня.

Эта покорная фраза, длинное, неловко согнувшееся тело полотёра, его детская шапочка с помпоном — всё отчего-то неприятно волнует Хохлова. Он молча проходит дальше по коридору.

Непонятное волнение не покидает его и в вестибюле, где гардеробщица подаёт ему плащ:

«Совершенно правильно сделал я ему замечание, — думает Хохлов. — Бросают толстый кабель в полутёмном коридоре. Это не мелочь. Во всём должен быть порядок».

На улице совсем темно. Хохлов оглядывается: в здании главка освещён верхний этаж.

«Потом они спустятся на четвёртый, потом на третий, — думает Хохлов. — И так всю ночь».

Он и сам не понимает, почему мысль упорно возвращается к полотёру, просившему прощения.

«По-моему, он ещё молод. Другие старше. Они устанут к утру, выпьют водки».

Неудобную, ненужную тревогу за молодого полотёра он не может преодолеть.

«Я старик, — с иронией думает он. — И полон бессильной жалости».

Всё-таки Хохлов зачем-то поворачивает обратно к зданию министерства, торопливо проходит вестибюль, стараясь не смотреть на удивлённого вахтёра, потом поднимается на лифте. Он не знает, зачем это делает, однако уверен, что ему необходимо увидеть молодого полотёра. Но его нет в коридоре.

— Где он? — спрашивает Хохлов у седого мужчины, указывая на пол в том месте, где споткнулся.

— В подвал спустился, — медленно отвечает тот, — инструмент наш в подвале.

Полотёры с любопытством оглядывают Хохлова. Подвальная комната, куда он входит, спустившись вниз, освещена тусклой лампочкой. В самом начале её устроен из ящиков стол, вокруг него — табуретки, сбоку — низкий диванчик, покрытый яркой тряпкой.

Человек сидит в тени на табуретке. Он оглядывается на звук: шагов и вновь опускает голову.

— Что надо? — спрашивает он довольно грубо.

Хохлов молчит. Чувство к этому человеку вдруг кажется ему до боли знакомым: это уже не жалость и не тревога, а нечто более сильное. Если бы ему сейчас сказали, что этого человека надо защищать, он бы кинулся, не раздумывая, в любое побоище.

Не зная, что отвечать, испытывая смущение, он заискивающе улыбается. Вскоре он догадывается, что стоит в тени двери и вряд ли хорошо виден человеку у стола. Он перестаёт улыбаться и вглядывается в полутьму.

Полотёр держит хлеб с салом, во время долгой паузы Хохлову особенно чётко видна его грязноватая дрожащая рука с хлебом.

Неожиданно Хохлов начинает оправдываться. Он говорит, что вовсе не хотел кричать (хотя он и не кричал), что каждый должен быть аккуратен на своём рабочем месте, что любой труд почётен. И хотя чувствует, что слова его глупы, продолжает говорить.

Поделиться с друзьями: