Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Цивилизация Просвещения
Шрифт:

На западе ситуация совсем иная. Два разных примера, два основных пути иллюстрируют Англия и Франция. Перемены в английском обществе не знают аналогов в Европе. Это фактически скрытая социальная революция. Эта революция, совершившаяся в основных своих чертах в XVI веке, стала одним из долгих подготовительных этапов английского take off. Феодальная система дала трещину в XVI веке, налоги в денежном эквиваленте таяли быстро, а остатки уходили на завоевание влияния. Британское джентри отвернулось от ренты и выиграло от этого. Мы уже видели, как это отразилось на формировании сельскохозяйственной модели Норфолка. Политическая революция разыгралась в 1688–1689 годах. Некоторые доктринеры во Франции во время политической кампании 1829–1830 годов предлагали модель «Славной революции». Гизо смотрел на вещи трезво, он оценил меру английского роста. Локк впоследствии оправдывал new deal [84] 1689 года. Элита практически смешивается с правящим классом; система оказывается достаточно гибкой, чтобы, последовательно внося коррективы, разрешить возникающие противоречия. В этом удача Англии. Мысли Просвещения следовало бы воплощать, а не преследовать утопии. Эти бесплодные игры, от Томаса Мора (1516) до коммунистических систем, созданных просвещенными и мудрыми людьми, продолжаются до 1650-х годов. Для непрерывного роста безопаснее, когда неизбежные социальные сказки остаются в прошлом, в 1650-х годах, а не маячат на горизонте 1793-го. Что же касается радикалов утилитаризма, например Джереми Бентема (1748–1832), их влияние незначительно. Ничуть не отвергая английские политические и социальные игры, они лишь мечтают придать ускорение их заданному и упрощенному ходу.

84

New deal —

новый экономический курс (англ.).

Во Франции все совсем иначе: элита не смешивается с правящим классом. Французское общество пережило три неблагоприятных момента: реформирование дворянства в 1670—1680-е годы, регентство и провал государственного переворота Мопу (1774). Дворяне держатся за ренту, продолжают эксплуатировать крестьян, что приводит к искусственному расколу элиты. Дворяне бросаются на штурм государства и в итоге проигрывают в экономике. Они вызывают протесты богатых и просвещенных разночинцев против своих незаслуженных привилегий. После восстановления парламентов, контроля касты над законодательной и регламентарной властью государства одним уже не подстроиться под других. При первом же столкновении противоречия не преминут сказаться, и тогда взрыв неизбежен. Франция и Англия, которые шли параллельными курсами (Франция отстает с 1530 года), разошлись в начале 1680-х, преобразования имели характер катастрофы и лишь усилили социальную косность. Перед лицом французских осложнений мысль Просвещения оказалась безоружной, во всяком случае недостаточно четкой. Она не имела достаточного влияния. Она оказалась способной поднять Революцию, а не предотвратить ее. Вообще говоря, поначалу она была необычайно консервативна, даже реакционна. Затем, начиная с 1750-х годов, она начинает колебаться между двумя равно ирреальными позициями: восточной моделью (просвещенный деспотизм) и утопическими преобразованиями. Вольтер в своих схватках с шевалье де Роаном, а позже мадам Ролан на политических кухнях выступают в защиту возмутительно тяжеловесных общественных связей. Ритмы интеллектуальной и социальной истории нелегко уравновесить.

Но что касается повседневной жизни — еды, жилья, одежды, — все меняется, глубоко и всерьез. При этом отдается дань уважения традиционному укладу, так что перемены воспринимаются не как потрясения, а как реальные улучшения. Мысль Просвещения в определенном смысле родилась от прогресса и, возвращаясь к миру вещей, она начинает способствовать прогрессу в материальной жизни. Конечно, начиная с 1550 года отмечается некоторое снижение показателей потребления мяса. Этот откат не отменяет преимущества Европы перед остальным миром. Следует верно охарактеризовать изменения, которые произошли в XVIII веке. Они не имели характера революции, взрыва; это был момент решительного нарастания в многовековом процессе. Европа продовольственная, Европа садовая обогатилась благодаря длительной конфронтации севера и юга. Ле Руа Ладюри проследил этот процесс начиная с Лангедока. Богатая, плотно населенная Европа получила все это как награду за то, что воплотила в жизнь первый эскиз мировой экономики, став местом слияния. Однако прогресс сельского хозяйства связан с коренными обновлениями, с расширением коммуникаций. Взять, к примеру, возделывание хлеба в Лангедоке. В XVIII веке благодаря расширению сетей обмена новые поставщики приходят непосредственно с Востока и из такого недавно открытого источника, как Причерноморье. «Так, часть хлеба, поставляемого с Востока, через Марсель или Сет, по прошествии зимы 1709 года была посеяна на французских территориях. В результате среди старых хлебных популяций юга мы встречаем хлеб из Марианополя, созревающий в Авиньоне, щетинистые колосья с Крита, бородатые как паликары, хлеб из Смирны или из Египта; и, конечно же, после 1820 года… знаменитый хлеб из Одессы или Таганрога» (Э. Ле Руа Ладюри). Эта маленькая зарисовка долгой истории, которой мы обязаны вкусом современного хлеба, наглядно показывает, как в Европе XVIII века нарастал процесс обогащения генетического фонда на службе гастрономии.

Та же история — с виноградом, с оливами, со скотоводством. Что и говорить о кукурузе, которая, распространившись в XVI веке на иберийских и итальянских полях, в XVIII столетии завоевывает океанское побережье юга Франции, или о рисе в Валенсии и долине По, или о картофеле, который в XVII веке с Британских островов и нескольких других высоко развитых регионов севера Европы распространяется вглубь континента и завоевывает его в последние десятилетия XVIII — первое десятилетие XIX века. Такая же, только еще более удивительная история — с нашими овощами: между XVI и XIX веком их спектр расширился вчетверо. Вчетверо — за три столетия и, возможно, вдвое — в течение XVIII века. Лангедокский пример, несомненно, отражает положение дел во всей густонаселенной Европе. Таков эффект развития коммуникаций и активного прагматизма эпохи Просвещения. Но, как всегда, это происходит без революционных преобразований, задействуется вся потенциальная гибкость старейших структур. Эпоха Просвещения — это весь потенциал очень старого мира, наконец оцененный и востребованный, до тех пор пока буря, начиная с маленькой Англии рубежа 1780-х, не всколыхнула, не подняла революции где на рубеже 1780-х, где в 1830-е, где в 1840-е, а в 1860-е годы — уже почти по всему континенту, так долго остававшемуся консервативным.

Но вернемся к исследованиям количественных показателей потребления продуктов питания. Они начаты. Рассмотрим случай Парижа. Подсчет серьезный и глобальный, исходя из немного заниженной и скупой оценки исходных данных. Не стоит слишком доверять скромному и удобному энергетическому показателю в 2 тыс. калорий. Мужчины, женщины, дети, бедные и богатые. Единственной возможной ошибкой может быть недооценка. С уверенностью по крайней мере можно говорить о 35 тыс. калорий на мужчину, занятого физическим трудом. Но поразительно качество продовольствия, обилие вина, к счастью легкого, и богатой белком пищи. «В Париже… около 1780-х… злаки составляют всего 50 % рациона» (Фернан Бродель). Индии и Китаю предстоит еще пройти долгий путь, чтобы достигнуть уровня обеспеченности продовольствием беднейших парижан старого режима. Хлеб по-прежнему интенсивно потребляют в деревне; но этот продукт, дорогой по сравнению со старинной кашей-размазней, дешевый по сравнению с парижскими изысками, в городах утратил монополию. Так было в Лондоне, пристрастившемся к джину (1730–1740) и спасенном от этого коллективного самоубийства, в Париже, но иначе — в Берлине. В Берлине, по В. Абелю, которого цитирует Бродель, хлеб для семьи каменщика из пяти человек составляет более 50 % продовольствия (продовольствие — 72,7 % от общих затрат, из них 44,2 % — хлеб) — против всего 17 % в Париже. И какой хлеб! Серый с одного бока, белый с другого; можно понять изумление гренадеров из Померании в 1792 году, о котором весело писал Гёте.

Западный человек в XVIII веке гонится за излишествами. Избыток — важный фактор прогресса. «Человеком движет желание, а не потребность». Настоящая революция (и этим словом можно воспользоваться без преувеличения) происходит на столах и в продовольственных поставках богатых и просто обеспеченных людей в счастливой Европе; где-то это происходит в 1720—1730-е, где-то в 1740—1750-е годы. Во Франции начинается так: «великая французская кухня утверждается позже, когда благодаря регентству и хорошему вкусу регента уже обезоружена „артиллерия глотки”» (Ф. Бродель). Второй этап, 1750-е, на этот раз социальный: «позднее, уже в 1746 году, когда выходит „Поваренная книга горожанина” Менона» (Ф. Бродель). «Лишь через полвека (как утверждает в 1782 году некий парижанин) научаются есть утонченно». Итак, в 1730-х — тот же этап, отмеченный вниманием к скромному обаянию повседневной жизни. В 1730-х появились божественные отвары. Им предшествовал чай, настоящий, привозной. Возможно, в России чай известен уже с 1567 года, но его повсеместное распространение предполагает морской путь — на горизонте 1730-х годов показываются английские индиамены. Сильное впечатление, которое производит культура самовара, обманчиво: между Россией и Англией разница в размерах, и она работает в пользу морских связей и долгого, многовекового воспитания свободы. «В конце XVIII века Россия импортирует менее 500 тонн чая. Нам далеко до тех 7000 тонн, которые потребляет Запад». Чай изредка и без особого успеха фигурирует в разработках Сегюйера и его окружения в поисках эликсира долгой жизни (1635–1636). «В доме Сэмюэла Пеписа он впервые появился 28 мая 1667 года». 1720—1730-е все еще нестабильны. Чай становится важным оружием в победе над смертью просто за счет неизбежного кипячения воды. Кофе — напиток более старый, но время его повсеместного распространения совпадает с переломным моментом в распространении чая. Рост потребления кофе стал одним из стимулов к покорению Европой запредельных земель. «Если начиная с середины XVIII века его потребление так возросло,

и не только в Париже и во Франции, это значит, что в Европе появилось собственное производство. Поскольку мировой кофейный рынок зависел исключительно от кофейных плантаций Мохи в Аравии, поставки кофе в Европу было легко ограничить. Однако в 1713 году кофейные плантации появились на Яве, в 1716-м — на острове Бурбон (Реюньон), в 1722-м — на острове Кайенна (кофе переправляется через Атлантику, в 1723–1730 годах на Мартинике, в 1730-м — на Ямайке, в 1731-м — на Сан-Доминго. Это еще не даты начала производства, так как необходимо было еще, чтобы плантации разрослись, размножились» (Ф. Бродель).

Что касается одежды, Европа XVIII века по-прежнему разделена на два слоя: в народной среде все меняется медленно, но мир богатых — это мир моды. Закон двух социальных ритмов в сфере одежды, разработанный Ф. Броделем, хорошо приложим к Европе эпохи Просвещения. Но с одной поправкой: теперь мода на самом пике своей активности, и народная среда, даже самая небогатая, в счастливой и густонаселенной Западной Европе перестает быть столь пассивной. Народ от Лондона до Парижа начинает прислушиваться к веяниям моды. В целом одежда эволюционирует в сторону большей мягкости, легкости, большей свободы для тела. Трансформация происходит благодаря ситцу. Ослепительная нагота времен Директории разве что подталкивает, в каком-то смысле доводя до абсурда, ту тенденцию, которая наметилась с появлением ситца. Вещественное доказательство раскрепощения тела — раскрепощение сексуальности. Почти карикатурное падение нравов в эпоху Просвещения. Можно ли недооценивать раскрепощение в сфере одежды? «Фактически будущее было за достаточно никчемными общественными кругами, но достаточно богатыми и изобретательными, чтобы заботиться об изменениях цвета, материалов, фасонов костюма, а попутно и общественных категорий и карты мира… Все взаимосвязано» (Ф. Бродель). Африканское сырье сделало возможным такое богатство тканей и цветов, которого сама Африка достигнуть не могла, но которого она желала и за которое платила дорогой ценой — экспортом людей. Рабы для американских плантаций за ковры, рабы за сахар (великий показатель роскоши по тем временам), рабы за красители… Круг замкнулся.

Но роскошь в одежде ведет также и к скромным победам в области гигиены. Сокращение числа общественных бань, связанное со вспышками сифилиса и с пропагандой аскетизма в эпоху церковных реформ, начинает отходить в прошлое; антисанитария медленно сдает позиции. В Париже появляются бани, и городская цивилизация постепенно начинает открывать для себя достоинства ухода за телом. Главный прогресс связан с введением белья везде и всюду. Эта битва, начатая в XVI веке, победоносно завершается лишь в XVIII. С возвращением внимания к сфере телесного рубашка и подштанники, эти два скромных орудия в борьбе со смертью, благополучно входят в общий обиход. За подштанниками последуют двойные кюлоты: во Франции около 1770-х, в прусской армии — около 1860-х годов. Обычный географически-хронологический зазор между западом и востоком.

Остается жилье. В XVIII веке построено много, и это естественно: численность населения удвоилась, жилищные условия улучшились, плотность городского населения выросла вчетверо. Каменный дом стоит в среднем 250 лет. Строительство в XVIII веке остается основной неземледельческой профессией: получается, что оно в общем и целом опережает текстильное дело? Дом — важное экономическое средство, но в еще большей степени он — жизненное пространство, несущее эмоциональную нагрузку, связующее звено между поколениями. Строительство стремится достигнуть глобальных масштабов, чтобы дать кров обездоленным и усилить производственный аппарат. То, что в экономической истории строительство стоит особняком, документально обосновано: это — следствие статистических разработок. В производственном аппарате та часть, которая выходит за пределы товарооборота, выпадает из статистики; ее можно оценить, но измерению она поддается лишь в исключительных случаях. В XVIII веке остается старое противопоставление Средиземноморья всей остальной Европе. Бассейн Средиземноморья, в сравнении с несредиземноморской Европой, долгое время сохраняет несомненное превосходство в смысле жилищных условий. Рим всегда недолюбливал камень; чтобы камень победил дерево, потребовалось две тысячи лет. Тяжелый дом, весом, скажем, в 400–500 тонн, очень этому способствовал. На Балтике, в Польше, в России, в Скандинавии камень в XVIII веке ограничивался пределами городских жилых кварталов. Северная Америка больше берет от континентальной Северной Европы, чем от Англии: американское решение, lodge cabin, строится по скандинавской модели. Традиционное жилище — это жилище тяжелое, каменное; средиземноморский тип распространяется больше по психологическим причинам, чем из технической необходимости. Высшей точки этот процесс достигает в XVIII веке. В той части Европы, где доминирует камень, где не похозяйничала война, значительная часть крестьянского жилья датируется XVIII веком. В очередной раз XVIII столетие предстает перед нами в своем истинном свете — как высшая точка цивилизации, которую мы, за неимением лучшего термина, именуем традиционной. И тем не менее на самых обездоленных участках цивилизации по прежнему в ходу убогое и самое древнее жилище: хижины, землянки, «халупы». Таково жилье образца 1000 года; головорезы 1789-го, мнимые колдуны 1670-х вышли в большинстве своем из этих трущоб.

Традиционное жилье характеризуется весом, ценой, долговечностью, теплосберегающими свойствами. Таков принцип средиземноморского жилья: он абсурден там, где дерево в изобилии. Но жилье подчиняется не только техническим и экономическим законам. У дома своя психология. Изменения уровня жизни, которые подстегивают технический прогресс, идут сверху. Сначала это имитация, вековое распространение аристократических моделей. И вот средиземноморская модель выводит качество жилья далеко за пределы, продиктованные требованиями среды. Традиционный дом отвечает психологическим требованиям долговечности, прочности, защищенности. Поэтому XVIII век противопоставляет каменные дома в большинстве деревень Парижского бассейна обшитым деревом, деревянным, штукатуреным домам в городской застройке Парижа, Амьена, Руана. Город застраивается более легкими материалами, чем деревня, прежде всего потому, что непомерные цены на перевозки заставляют максимально использовать сплав леса, но также и потому, что плотность городской застройки психологически создает потребность в большей легкости. Французский город пускает пыль в глаза: дерево прячется под обшивкой, маскируется под камень. Европа средних цен по странной инерции и в XVIII веке тяготеет к средиземноморским стандартам, она как бы стесняется дерева, считая его привилегией севера. А между тем северу нужно тепло; у дерева хорошая теплоизоляция, оно дешевле, оно позволяет наилучшим образом решить проблему обогрева. Закрытая печь, одно из достижений севера, распространяется в XVII веке и достигает триумфа в XVIII. Она занимает главное место в интерьере дома, по большей части деревянного. Деревянный дом не может довольствоваться простым камином, у каменного дома для теплосбережения многотонные стены. Традиционный дом, каменный дом, особенно его завершенная, средиземноморская версия, — это огромные капиталовложения. Такая застройка в итоге покрывает более 4 млн. кв. км. И стойт примерно три века. Ее замена более дешевым жильем, о котором мы можем составить представление лишь по археологическим данным, происходит поэтапно.

Последний этап приходится на XVIII век. Традиционное жилье строится, чтобы стоять долго. Максимальных затрат требует его строительство и минимальных — содержание. Этим объясняются огромные жилищные резервы. Если считать, что в среднем традиционный дом стоит 250 лет, затраты на его содержание в течение двух третей века равны половине исходных затрат на строительство. Итак, при условиях прекращения роста населения, стабильного уровня жизни и полной защищенности мы получаем ежегодные затраты на строительство 0,4 % и 0,2 % на содержание, то есть 0,6 % жилищного капитала достаточно и на содержание дома, и на его замену. При условиях роста населения на 0,5 % в год (как это происходит во Франции в 1750—1780-х годах) достаточно дополнительных 0,5 %; годовые затраты в этом случае достигают 1,1 % жилищного капитала. При 2 % становятся возможными улучшение качества жилья и быстрая урбанизация. В этом случае экономический резерв огромен. Строительство подчиняется таким долгосрочным факторам, как плотность населения и обеспечение потребностей, но оно свидетельствует и о гиперчувствительности к краткосрочным, циклическим изменениям обстановки, драматическим изменениям от десятилетия к десятилетию. Если исходить из положения, что при наличии 1 % жилищного капитала легко обеспечить содержание, обновление и расширение зданий, то ясно, что застопорить производство жилья без заметных негативных последствий легче, чем любое другое. Отсутствие оригинальности при долгосрочных изменениях жилья никоим образом не противоречит гиперчувствительности строительной индустрии к краткосрочным изменениям. В плане социальном эта экономическая гибкость не проходит без негативных последствий. Строительство — жертва сезонной и подверженной конъюнктуре безработицы. Будучи традиционным сектором производства, строительство в XVIII и XIX веках в то же время является сектором социального напряжения, конфликтов, сектором социальных противоречий.

Поделиться с друзьями: