Далёкое близкое
Шрифт:
и не смог: с каждым шагом оно уплывало от него всё дальше и дальше…
Проснулся Николай от того, что вместе с морозным воздухом ворвался в вагон яркий луч дневного света.
Состав стоял на какой–то крупной станции: по громкоговорителю слышался то ли простуженный, то ли охрипший от крика голос диспетчера.
Евсеич был уже на ногах. Черпаком он ловко доставал из мешка овёс и, приговаривая что–то своё, только ему ведомое, бережно отсыпал положенную порцию каждой из своих подопечных. Тулупа на нём не было, одет он был
в старый полушубок, сквозь дыры которого то тут, то там торчали куски овчины. Николай взглянул на себя и обомлел: всю ночь он проспал под чужим тулупом.
– Евсеич, зачем?
– А, проснулся, сынок, – вместо ответа услышал он воркующий голос. – Вот и ладно! Сон – самый, что ни на есть, лучший доктор! Вставай, помогать будешь! Загнали нас в дальний тупик, видно, долгонько простоим! Двоих ребят я за водой для лошадок снарядил! А ты живой ногой сбегай за кипятком! Не заплутай на путях–то! Не скидывай шубу, не скидывай! Одевай и беги.
– Нельзя, патруль остановит!
– Оно и так, а я, старый пень, не подумал!
Когда Николай вернулся, Евсеич уже поил водой своих лошадок.
– Пей, пока не остыла! Ну, будет, будет, другим оставь, – поглаживая морду или шею каждой красавицы, ласково приговаривал он. И тут же, не поворачивая головы к людям, повелительно распоряжался: – Чего тянете? Есть пора! Кипяток стынет!
С того первого утра так и повелось: как только станция, так всем, у кого ноги целы, Евсеич разнарядку даёт… Постоянная забота этого человека о них, совсем ещё молодых людях, уже успевших увидеть страшный оскал войны, казалась совершенно неожиданной и в то же время счастливым случаем. Что–то тёплое, семейное витало в холодном воздухе товарного вагона, где нашли временный приют четверо искалеченных солдат, возвращавшихся
в родные места.
Пожалуй, впервые за последние годы Николай почувствовал такую заботу о себе. Глядя на Евсеича, ласково величавшего всех сынками, он всё чаще думал о родных. Больше всего – об отце. Помнил он их с матерью плохо, хотя, когда родителей не стало, было мальчику десять лет. Время стёрло их лица, но память бережно сохранила не черты, а скорее детские ощущения. Отец, в представлении сына, был высоким, руки были сильными, жилистыми, с шершавыми от работы ладонями. Мать, которую Коля никогда не видел сидящей без дела, наоборот, была маленькой, подвижной, и руки у неё всегда были мягкими, тёплыми и пахли как–то по–особому – домом, хлебом, молоком. Коля любил и ждал прикосновения родительских рук, и мягкой – материнской, и жесткой – отцовской…
Состав, побеждая расстояние, всё мчал и мчал на восток. И вот уже заветная цель совсем близко: где–то там, позади, остались Уральские горы. Поезд, набирая скорость, преодолевал просторы Сибирской равнины.
Все попутчики уже успели узнать, кто из них воевал в пехоте, кто в артиллерии, кто сражался с фашистами под бронёй танка. Они, совсем недавно видевшие смерть
в лицо, пока ещё мыслями своими были там, на передовой, где остались воевать их однополчане. И странным, несправедливым казалось Николаю, что ни он и ни один из его попутчиков уже никогда не сможет вернуться в строй. Ни девятнадцатилетний молчун Никита, стонущий во сне от невыносимой боли в ноге, которой у него уже больше нет, ни ровесник Никиты – одноглазый балагур Петька, ни самый старший из них – степенный Григорий, двадцати пяти лет от роду, старательно прячущий под ремень пустой рукав. Да и он, Николай, хоть и сохранили ему военные хирурги перебитую в локте руку, ничего ею делать уже не сможет: так и висит его правая рука, как плеть.
Какой уж из него вояка! Себя бы научиться одной рукой обслуживать!
Его, как и каждого из новых товарищей, месяцы госпиталей приучили к тому, что его боль и увечье – не самое страшное. Видели они солдат, лишившихся обеих
рук или ног, видели физические и душевные страдания братьев по несчастью и потому не сетовали на свою судьбу. Стремясь скоротать время, рассказывали друг другу истории из своей не такой уж далёкой службы, а когда чувствовали, что кто–то из собеседников взгрустнул, задумался, начинали «травить» солдатские байки, вспоминали курьезные эпизоды из своей военной жизни. И только ночью, оставшись наедине со своими мыслями, каждый из нихс тревогой думал о будущем.
А поезд, уступая дорогу встречным эшелонам, пропуская пассажирские составы, двигался туда, откуда когда–то, здоровые и полные решимости разгромить врага, ушли они на войну. Теперь в сторону фронта спешат другие эшелоны, другие мужчины и мальчишки едут на фронт. Бережно зачехлённые, стоят на платформах новенькие танки и орудия, собранные руками женщин и подростков, вставших к станкам вместо мужей и отцов.
Провожая взглядом очередной состав, вчерашние бойцы, не сговариваясь, надолго замолкали. То ли от осознания своей непричастности к будущей победе, в которую они, несмотря ни на что, свято верили, то ли от собственного бессилия что–либо изменить.
Чем короче становилось расстояние до родных мест, тем чаще разговоры заходили о доме и о тех, кто ждёт их возвращения. Николая не ждал никто. Григория ждут родители, красавица жена и крошечный сын, которого он ещё не видел. Возвращения Петра ждет большая семья: отец и мать, братья и сёстры, а ещё – соседская девчушка, приславшая ему на фронт поздравление с днём рождения.
Петька весьма доволен последним обстоятельством
и на правах бывалого сердцееда пристаёт к Никите:
– Никитка! А у тебя–то была до войны зазноба?
– Не было, – посопев носом и качая головой, отвечает Никита. Помолчав, смущённо шепчет: – Одна девчонка нравилась, но я ей об этом не говорил.
– Так теперь вот и признаешься!
– Нее! Куда я ей такой!
– Ну, не скажи! Нашего брата теперь немного в целости останется, каждый в цене будет, хоть безрукий, хоть безногий, да хоть и безглазый, – продолжал балаболить Петька.
– Никому я не нужен.
– Заладил: никому, никому! Папке с мамкой нужен!
– Нет у меня отца! – в сердцах бросил Никита. – Мамка меня одна поднимала. Думал, вырасту, помощником буду, а теперь опять на шею ей садиться.
Разговор на этом прервался. Даже Пётр не нашёлся, что ответить. Задумался. Ведь и он сам, хоть и о двух руках
и двух ногах, тоже калека теперь. Мать с отцом примут его любого, а насчёт девчат не так–то просто! Но долго молчать Петька не мог. Почувствовав, что задел Никитку за живое, долго рассуждал о материнской любви, о том, что мать калеку ещё больше любить будет, что вместо ног после войны такие протезы ставить будут, что хоть танцуй в них. Никита молчал. Григорий единственной рукой двинул разговорившегося Петьку то ли по уху, то ли по плечу. Тот сдачи не дал, даже не обиделся. Но замолк.
– Не поеду я к мамке, – срывающимся от слёз голосом неожиданно завопил Никита. – Не поеду! Пусть думает, что я без вести пропал. Поплачет, поплачет да и успокоится. Не поеду! И всё!
– Ну и дурачок ты! – неожиданно вступил в разговор Евсеич, до этого не встревавший в беседу. Его ласковый говорок постепенно набирал силу. – Как у тебя язык повернулся это сказать? Надо же! К мамке он не поедет! Значит, себя ты больше мамки любишь? Да если бы обо мне сын так сказал, я бы его вожжами как следует угостил, чтобы больше такое и на ум не приходило! Болтаешь, что ни попадя! Мать там ночами не спит, тебя ожидаючи. А ты – не поеду! Дурачок ты! Не знаешь ещё, что сильнее родительской любви нет ничего на свете!