Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
— Но я же не член бюро… По какому вопросу? — спросил я, предчувствуя что-то недоброе.
Трубка помолчала секунду и вдруг бухнула:
— По-вашему, товарищ Муромцев.
В таком тоне Кулагин, человек доброжелательный и не лишенный чувства юмора, со мной никогда еще не разговаривал. А мы знали друг друга уже около трех лет.
И пока добирался от Кузнецкого моста до улицы Воровского — и всего-то каких-нибудь двадцать минут, — старался решить загадку: «экстренное заседание» и «по вашему вопросу». Если бы речь шла о журналах, ну там просмотрели какой-то ляп или допустили ошибку в оценках кого-либо из зарубежных писателей, на бюро прежде всего вызвали бы ответственного редактора Сергея Сергеевича Динамова. Ну, вместе с ним и меня. Но Кулагин сказал «по вашему вопросу», а не «по вопросам журнала». Выходит, что я, член партии Муромцев,
Меня ждали. Предложили сесть. В устремленных на меня взглядах — и отчуждение и осуждение. А в узких черных глазах Эми Сяо — что-то похожее на ненависть.
И сразу же, как обухом по голове, вопрос Кулагина:
— Почему вы, Муромцев, скрыли от партии свое социальное происхождение?
Я ожидал чего угодно, но только не этого. Сколько уже раз, в анкетах, автобиографиях, учетных листках, писал я, что отец мой — мещанин, а мать — дворянка. Я вспыхнул:
— И из-за этого вы оторвали меня от срочной работы! Достаточно перечесть мою автобиографию…
— Отвечайте по существу: зачем вы лгали партии?
— Я никогда не лгал партии…
— Хитло плитволялся всю зизнь! — гневно закричал Сяо. — Не селовек, а хамелеон.
— Всё-таки, товарищи, хочется знать, в чем дело? — спросил я, уже с трудом удерживаясь от резкости.
— Вы скрыли от партии, что происходили из богатейшей семьи помещика и являлись наследником огромного имения.
— Вот это действительно несусветное вранье! Отец мой до революции был мелким акцизным чиновником, контролером винокуренных заводов, а мать… мать получала наследство — пятьдесят три рубля в месяц. На это и жили. И обо всем я писал и рассказывал и когда чистка была, и при обмене партийных билетов… — Чувствовал, что задыхаюсь от возмущения и обиды. Вытащил из кармана коробку с папиросами, стал вытаскивать — пальцы дрожат и плохо слушаются.
— Ваша мать бывшая дворянка?
— Да, об этом я…
— Урожденная Елагина? — не дав мне договорить, спросил Кулагин.
— Да, Елагина.
— Вам принадлежало имение — тысяча двести десятин земли в Чернском уезде Тульской губернии?
— Нет, не принадлежало и не могло принадлежать.
— Вы опять говорите неправду, — сказал Кулагин.
— И не стыдно тебе выкручиваться? — спросил Касаткин.
— Как талакан на голячей сковолодке! — презрительно выкрикнул Сяо.
— Да что вы, товарищи… Это же просто бред какой-то! — Я наконец вытащил папиросу и зажег ее. — Было такое имение. Возможно, и тысяча двести десятин. Но я-то к нему никакого отношения не имел.
— У нас неопровержимые доказательства, — сказал Кулагин и, взяв со стола какую-то бумагу, помахал ею в воздухе. — Вот!
— Против фактов, Дмитрий, не попрешь, — жалостливо сказал Касаткин.
И мне показали эту бумагу. Заявление, адресованное в МК ВКП(б). От члена партии с 1935 года Ивана Полуектовича Прохорова, жителя деревни Тихвинки. В заявлении этом фиолетовым по белому было написано, что помещичий сынок Муромцев Дмитрий Иванович, из семьи кровопийц и эксплуататоров крестьянского труда, обманным путем пролез в партию. Далее сообщалось, что имение Елагиных — одно из крупнейших в Чернском уезде: тысяча двести десятин пахотной земли, три леса, луга, стада крупного рогатого скота и чуть не борзая охота… И единственным наследником всех этих богатств, оказывается, являюсь я, «молодой барчук», понуждавший ребят деревенской бедноты развлекать его играми в казаков-разбойников и всяких там индейцев.
И заявление это заверено было подписями председателя и секретаря сельсовета и круглой гербовой печатью.
«Вот так Ванюшка! Вот так крёстный братец!» — думал я, механически перечитывая его сочинение.
Месяца два назад появился он у меня в Леонтьевском переулке, этакий бравый молодчик в шевиотовом костюме и при галстуке, обзывал братцем и
ужасно огорчался, что крёстная его мамочка, сиречь моя мать, живет не с нами, а в Ленинграде.— Я бы ей в ножки, крёстной моей, поклонился за доброту ее и ласку, — возбужденно уверял Ванюшка.
Я тоже ему обрадовался, хотя по детству вовсе его не помнил. Выпили мы с ним чаю и еще кое-чего, и оба были растроганы встречей и опять обнялись, и при прощании договорились, что Ванюша непременно зайдет ко мне перед отъездом. Но не зашел. Ай да крёстный братик!
— Убедились? — спросил Кулагин, когда я вернул ему заявление Прохорова.
— Убедился. Сплошная брехня.
— Но ты же родился и жил в имении Елагиных, — сказал Касаткин. — Надеюсь, не будешь отрицать?
— Не буду, — сказал я.
…Мы жили во флигельке, отделенном от большого дома частью двора. Мы — это мама и я. Была, правда, еще и папина комната, едко пахнувшая лекарствами. Там стояли кровать и большой стол, обитый черной клеенкой, с ржавыми пятнами и дырами от каких-то кислот. И на столе, и на этажерке нестройными рядами выстаивали одетые в плотные пыльные наряды бутыли, бутылки, бутылочки и пузыречки. Папа приезжал редко: раза два в год. Его, как говорила мама, повысили в должности — сделали помощником надзирателя, и он должен был теперь разъезжать по всем уездам и волостям Тульской губернии. Но всё равно его комната была для меня «табу». Не дай господи переставить или, того хуже, трахнуть об пол одну из мохнатых от пыли склянок. А вдруг в ней какой-нибудь страшный яд! Но я прекрасно обходился и без папиной комнаты. У нас с мамой была спальня и еще маленькая столовая, где находилась этажерка с моими книгами и игрушками. Чуть левее, шагах в двадцати от флигеля, было птичье царство доброй бабы-яги Агафьи — девяностолетней старухи, помнившей еще нашествие Наполеона. В розовых, беззубых деснах у нее умещалась черная прокуренная трубка, ее темное, морщинистое лицо постоянно обволакивали клубы махорочного дыма, но бегала так, что попробуй догони! А за ней бегали куры, индюшки, утки и гуси. И всё хорошие ее знакомые… Меня пробуждала перекличка петухов. Особо громкоголосым были любимец Агафьи петух Петька, с оранжевым хвостом и отчетливыми метками дуэлей, — ему не хватало одного глаза и одной шпоры. Петушиную перекличку тотчас же перекрывал разноголосый собачий хор. Их в имении было штук четырнадцать, и все, как на подбор, дворняжки, а солистом хора, как я предполагал, был Горностай, обладатель густого, с некоторой хрипотцой баса.
День начинался очень рано и длился бесконечно. Но мне его никогда не хватало, так как владения мои были огромны: двор, верхний и нижний парки, фруктовый сад, и сразу же за приземистыми зданиями плотницкой и кузницы начинался Мутенск — веселый, насквозь просвечиваемый солнцем лесок, где водилась земляника, грибы и клады. Грибы меня интересовали куда меньше, чем клады, но сколько я ни рыл своей лопаточкой землю на лесной опушке, до клада так а не удавалось добраться.
Я считал себя безмерно богатым и долго не мог взять в толк, почему мама на мою просьбу купить в Туле какую-нибудь игрушку или книгу обычно говорила: «У нас на это нет денег. Я коплю их тебе на пальто», — или что-нибудь в этом роде…
Хозяйкой имения считалась «барышня» — тетя Леля, старшая сестра моей матери. Она была старой девой, хотя, по моим понятиям, девы не могли быть старыми. Достаточно повнимательней присмотреться к лику девы Марии. — а их в нашей спаленке было целых три, — чтобы убедиться, что у дев не бывает ни морщин, ни седых волос. Позже от отца я узнал, что тетя Леля не владелица усадьбы, а всего лишь арендаторша. А имение принадлежит дяде Коле, который офицерствует в Петербурге, и государь-император его оттуда не выпускает. И что оно, то есть имение, свалилось на Елагиных как манна небесная, отказано по завещанию какой-то бабушкой, вышедшей замуж за тульского помещика Черняева (черный мраморный крест за церковной оградой).
— Пойми, вы — бедные родственники, — говорил мне отец. — Здесь все чужое. Вам лишь предоставили крышу, но и она чужая. Единственная наша собственность — это Манька (речь шла о рыжей кобыле очень почтенного возраста) и шарабан, которые я купил, когда объезжал здешние заводы. Так вот что, брат, надейся только на самого себя. Учись получше и забудь о белых перчатках. (Сам отец умел все: шить, тачать сапоги, плотничать, выдирать зубы, выпиливать лобзиком красивые рамочки, за что и был прозван «великим человеком на малые дела».)