Давно хотела тебе сказать (сборник)
Шрифт:
– Запрещено? – удивилась Виола. – Это еще почему?
– Из-за вандализма, – удовлетворенно пояснила Дороти. – Я по радио слышала.
Жанет была внучкой Дороти. Жители городка, которые частенько видели Жанет с обеими пожилыми дамами – причем с Виолой, которая все еще водила машину, чаще, чем с Дороти, – этого не знали. Большинство, впрочем, догадывалось, что это какая-то молодая дальняя родственница. Дороти провела в городке и его окрестностях всю свою жизнь, и почти никто уже не помнил, что когда-то она осталась вдовой с маленьким сыном, которого звали Бобби: тот отучился здесь четыре года в старших классах, а потом, за несколько лет до начала войны, уехал искать работу в западной части страны. Все годы от кончины мужа до пенсии Дороти преподавала в седьмом классе городской школы, и поэтому, наверное, постепенно забылось, что и у нее когда-то была своя личная жизнь. Во многих, очень многих переменчивых, неприкаянных, беспокойных судьбах она стала своего рода неподвижной звездой. Встречая
Ее сын Бобби умер еще до войны – погиб в автомобильной аварии в глухой Британской Колумбии. Впрочем, до аварии он успел жениться и родить дочку. Это и была Жанет. Мать Жанет, с которой Дороти так ни разу и не виделась, перебралась в Ванкувер, через пару лет снова вышла замуж и завела новую семью, со временем изрядно разросшуюся. В четырнадцать Жанет впервые приехала на восток, на поезде, чтобы провести с бабушкой месяц летних каникул. С тех пор она приезжала каждое лето – Дороти с отчимом Жанет оплачивали эти поездки пополам. Переписку Дороти вела именно с отчимом, который объяснил ей, что у девочки возникли вполне естественные трения с матерью и многочисленными материнскими отпрысками; очень полезно дать им отдохнуть друг от друга. Судя по всему, человек он был весьма здравый. Впрочем, и он уже умер. А Жанет практически оборвала все связи с матерью и сводными братьями-сестрами.
Зато она продолжала навещать Дороти, а когда к той переехала Виола, то уже Дороти и Виолу. Она выиграла несколько стипендий, что позволило ей закончить колледж. Потом получила степень магистра. Потом закончила аспирантуру. Получила доктора. Да так и осталась в колледже преподавать. Много путешествовала. Приезжала, как правило, не дольше чем на неделю, иногда всего на три-четыре дня. А потом – нужно успеть заехать к друзьям, есть всякие другие планы. Дороти подозревала, что внучке у них скучно.
Когда Жанет приехала к ним впервые, еще девочкой-подростком, волосы у нее были короткие, каштановые. Потом она стала блондинкой. Однажды летом появилась с высоким начесом, – казалось, что у нее на голове целая шапка из мыльных пузырей. В те дни она красила веки до самых бровей в синий цвет и носила платья в обтяжку – оранжевые и лиловые, желтые и алые. Этот изысканный и одновременно вызывающий стиль, сменивший продуманную невзрачность подросткового возраста, изумлял донельзя. Она отрастила волосы и либо заплетала их в косу, либо распускала бледные кудряшки по спине. Одевалась в джинсы и деревенские блузки, украшала себя бусами во много рядов и всякими безделушками из металла. Обувь надевала редко. А еще она любила платьица с набивным рисунком, короткие, совсем детские, открывавшие спину и разглашавшие тот факт, что бюстгальтеров она не признает. Да они ей были и не нужны. У этой женщины за тридцать была фигура одиннадцатилетнего ребенка.
– Как ты думаешь, она пытается быть хиппи? – вопрошала Виола вкрадчиво. – Интересно, что о ней думают ее студенты.
Виола была мастером по части улыбки на лице и ножа в спину. К этому ее приучила роль, которую она играла в свете, – роль жены банкира. Камешек был брошен в огород Дороти, ведь Жанет ее внучка.
Впрочем, Дороти и Виолу вполне устраивало совместное проживание. Так и дешевле, и дома ты не одна, и есть на кого рассчитывать в случае болезни или какого несчастья. А кроме того, взаимное общество доставляло им своего рода умиротворение, как вот оно бывает с капризными детьми или долго прожившими вместе сварливыми супругами, – умиротворение совершенно необъяснимое и по большей части незаметное, от которого на поверхность проступают лишь усталость, раздражение, необходимость постоянно быть начеку.
– В колледжах теперь все так одеваются, – заявила Дороти.
– Как, и преподаватели тоже?
– Все подряд.
– Интересно, выйдет она когда-нибудь замуж? – осведомилась Виола, и неспроста.
Дороти все чаще видела в журналах фотографии взрослых людей нового типа, которые, похоже, не желали взрослеть. Жанет стала первой их представительницей, которую Дороти довелось наблюдать вживую, да еще и вблизи. Раньше мальчишки и девчонки изо всех сил старались выглядеть взрослыми дядями и тетями, что вызывало один лишь смех. Зато теперь взрослые дяди и тети пытаются во всем походить на подростков – до того самого момента, пока не очнутся на пороге старости. Странно было видеть, как в лице Жанет иногда встречались дитя и старуха. Вот сейчас она на миг показалась моложе, чем была десять лет назад, – бледное ненакрашенное лицо, рот крупный и загадочный.
Но вот что-то изменилось – освещение, или настрой, или гормональный баланс, – и то же лицо сделалось бугристым, синеватым, заостренным, с отчетливыми морщинками под глазами. Она будто перемахнула через изрядный кусок жизни.С веранды, где сидела Дороти, улица казалась еще более знойной и обшарпанной, чем обычно летом. А все потому, что спилили деревья. Прошлой осенью явились рабочие и по приказу муниципалитета повалили все вязы – высокие, старые, с раскидистыми кронами, ветви которых раньше застили свет и шуршали о чердачные окна домов, а к осени покрывали лужайки толстым ковром из листьев. Все деревья были больны, некоторые стояли полумертвые, их было необходимо спилить до того, как зимою завьюжит и они превратятся в реальную опасность. Зимой было не так заметно, как переменилась улица, – зимой главными на ней были не деревья, а сугробы. Только летом Дороти осознала масштаб перемен. Нависавшие ветви скрывали дома, отчего дворики казались больше; а по узкому, латаному-перелатаному тротуару раньше текли, точно реки, изменчивые сплетения света и тени.
Жанет тут же запричитала.
– Деревья! – вскричала она, едва вылезла из своего кремового иностранного автомобильчика. – Наши дивные деревья! Кто их спилил?
– Муниципалитет, – ответила Дороти.
– Чего от него еще ждать.
– Выбора не было, – пояснила Дороти, обмениваясь с внучкой сухим поцелуем и сдержанным объятием. – Они подхватили графиоз ильмовых.
– И ведь повсюду так! – оборвала ее Жанет, явно не дослушав. – Всё вокруг разрушают. Страна скоро превратится в свалку.
С этим Дороти была не согласна. За всю страну она, конечно, говорить не могла, но их городок уж точно не превращался в свалку. Более того, члены «Добрососедского клуба» недавно осушили и расчистили большую пустошь у реки и разбили там совершенно замечательный парк – городу все сто лет его существования именно чего-то такого и не хватало. Насколько Дороти понимала, графиоз ильмовых за последний век сгубил все вязы в Европе и уже лет пятьдесят свирепствует на их континенте. Хотя ученые честно ищут спасительное средство, не отлынивают. Она сочла своим долгом довести все это до внучкиного сведения. Жанет бледно улыбнулась – да-да, но ты просто не понимаешь, что происходит, это касается всего, проникает повсюду, технический прогресс губит качество жизни.
Ну и ну, подумала Дороти; она подзабыла склонность Жанет видеть все в черном свете и собственный непроизвольный протест, толкавший ее на защиту того, в чем она совершенно не разбиралась и что совершенно не собиралась защищать. Качество жизни. Дороти не оперировала такими представлениями и не общалась с людьми, которые ими оперировали. Понять Жанет ей было непросто.
– У нее прекрасная машина, – любила толковать Виола, – у нее образование, у нее работа, а деньги ей тратить не на кого, кроме как на себя, и она объездила весь свет – мы с тобой о таком и мечтать не мечтали, – и все же она несчастлива.
Виола, понятное дело, считала, что Жанет несчастна и озлоблена потому, что не сумела убедить ни одного мужчину на ней жениться. Дороти так не думала, а кроме того, на ее взгляд, определения «несчастная» и «озлобленная» к Жанет совершенно не подходили. Ей лично в голову приходило слово «незрелая», однако и оно мало что объясняло.
Дороти и сама в ранней молодости – это она помнила отчетливо – бухнулась однажды в траву рядом с отцовской фермой и заревела как белуга – а почему? Потому что отец с братьями вздумали заменить забор, старый полуразвалившийся, замшелый дощатый забор – на колючую проволоку! Разумеется, никто не обратил на ее протесты ни малейшего внимания, и, проревевшись, она умыла лицо и постепенно привыкла к колючей проволоке. Как она в те времена ненавидела любые перемены, как цеплялась за старые вещи, старые, замшелые, полуистлевшие красивые вещи. Теперь-то она переменилась: прекрасно знала, что такое красота, замечала игру теней на траве, на сером тротуаре, однако понимала и то, что рано или поздно ко всему привыкаешь. Теперь это уже не имело для нее особого значения. Как, впрочем, и привычность вещей. Вон те дома простояли напротив сорок лет, да и раньше, видимо, там стояли, а значит, успели стать для нее привычными, потому что этот город был Городом ее детства, она часто проезжала по этой улице вместе с родителями, когда они всей семьей наведывались сюда из деревни и неизменно ставили лошадь в сарай рядом с методистской церковью. Но если дома завтра снесут, истребят живые изгороди, виноградники, грядки, яблони и что там еще, а на их месте возведут торговый центр, она не станет возмущаться. Не станет, будет просто сидеть, как вот сейчас, и смотреть – смотреть не пустым взглядом, а с сильнейшим любопытством – на машины, на мостовую, на мигание вывесок, на плоские крыши складов и на огромную, дугообразную, царящую надо всем громаду супермаркета. Смотреть она согласна на что угодно: красивая это вещь или уродливая, ей уже не важно, потому что в любой вещи можно открыть что-то новое. Это понимание пришло к ней с возрастом, и это было вовсе не безропотное, всеприемлющее понимание, которое, как считается, обретают старики; напротив, оно вызывало раздраженную, обескураженную сосредоточенность, пригвождало к месту.