Денежная история
Шрифт:
— Ну вот. Значит, надо, видимо, вернуть его родственникам… как вы думаете? — устало ищу я совета.
— Да, конечно.
— Так я и сделаю. Я знаком с его отцом.
— На похороны придете?
— Приду.
— Ох, ужас! Что же такое творится? — стонет она, гася сигарету в пепельнице.
— Да, Юля, в плохой час мы с вами познакомились.
— И не говорите!
Из коридора в приемную протискиваются два парня в кожаных куртках. Они несут огромные венки. Я пропускаю их и выхожу на волю.
По сути, все мои школьные связи растеряны,
А затем в трубке наступает тишина, а затем раздается сильный вскрик учителки, которая, конечно же, ничего не слышала о смерти Яхнина.
— Сегодня в два, — информирую я ее. — Знаю, знаю, что между вами дружбы не было. Но это дела давно минувших дней, Зина. Надо пойти, Зина. Кто из наших еще в городе?
— Люда Иванова, Витя Баранов.
— Ты с ними общаешься?
— Очень редко. Случайно.
— Свяжись с Ивановой, сообщи ей. А где Баранов сейчас?
— По-моему, он программист в Южморгео. Он что-то такое говорил…
— Ладно, я постараюсь найти. А ты запиши адрес Яхниных. Придешь?
Учителка тоненько всхлипывает. Или мне это только кажется? Причитает: «Боже мой, боже мой…» Да, она придет. Все-таки вместе учились… боже мой!
После серии звонков мне удается найти Витю Баранова, а через него еще одного нашего однокашника — Саню Добровольского, единственного медалиста в классе, ныне переводчика «Интуриста». Ни тот ни другой не питали дружеских чувств к Яхнину-Молве. «Всегда знал, что он плохо кончит», — сухо комментирует Добровольский. «Жаль Молву», — негромко, но без горечи откликается программист Баранов. И оба спрашивают: — А ты-то как живешь, Кумир? — на что я отвечаю: — Существую.
Сомнительно, что они придут.
…сомнительно. А хотелось бы, чтобы я не один представлял на похоронах наш класс.
…но они появляются. Под мелким дождем встречаю их около подъезда, чтобы вместе войти в квартиру, где стоит гроб. Учителка Зина все такая же, какой я ее помню, — худая, с девчоночьим обликом. Зато Люда Иванова безобразно раздобрела — она домохозяйка, мать двоих детей. С трудом узнаю я Витю Баранова — большая окладистая борода и преждевременная лысина сильно изменили его. Добровольский в форме — сухой и поджарый, но на висках уже пробивается ранняя седина. Ну а Кумиров?.. Почему однокашники смотрят на меня с каким-то испугом? Неужели я так сильно сдал за последнее время?
Мы обмениваемся рукопожатиями, но говорить, собственно, не о чем. Лишь Баранов спрашивает: — Как его убили? — Лишь я отвечаю: — Говорят, застрелили. — Лишь Добровольский хладнокровно интересуется:
— А чем он занимался? — И вновь отвечаю я, наиболее осведомленный:
— Коммерцией. — Лишь учителка тоненько причитает свое: — Боже мой, боже мой… — Лишь дородная Иванова вздыхает и пыхтит: — Постарели мы все. — И редкий дождь сыплет
на прислоненные к стене венки и крышку гроба.— Ну, пошли, что ли? — говорит Добровольский и смотрит на часы. Он спешит, и он сразу предупреждает, что на кладбище не идет.
— Я тоже. Я боюсь, — пищит по-школьному Пискля.
— А у меня младенец, — пыхтит Иванова. — Соседку попросила присмотреть.
— А ты? — спрашиваю я бородатого, лысого Витю Баранова.
— А ты? — откликается он.
— Надо бы поехать, Витя.
— Ну что ж, если вдвоем… за компанию. (За компанию!)
Лысина и лоб у него багровые — не иначе хлебнул спирта, предназначенного для компьютеров.
Мы поднимаемся наверх, на третий этаж, и я, задержавшись на миг, бросаю в рот пять таблеток экстракта валерианы и вдобавок еще кладу под язык таблетку валидола.
Яхнин в своем гробу выглядит спокойным и умиротворенным. В комнате, хоть и просторной, душно от дыхания многих людей. Чувствуется уже запах тлена.
Отец Яхнина (я с трудом его узнаю) — маленький, ссохшийся, седой — сидит в изголовье сына. Еще какие-то пожилые люди (родственники) окружают гроб. Чуть в стороне теснится группа молодых парней и девиц — все чем-то похожие друг на друга, как братья и сестры. Я встречаюсь взглядом с секретаршей Юлей.
Когда-то… Да, когда-то в этой богатой квартире мы отмечали семнадцатилетие Молвы. А сейчас тихие разговоры, негромкое покашливание, тихие всхлипывания, и сам Яхнин, спокойный и умиротворенный, красавчик, как и при жизни, лежит с закрытыми глазами.
Вдруг подступает тошнота: кажется, я перебрал сегодня элениума и валерианы.
Некто с черной повязкой на руке наклоняется к Ивану Петровичу Яхнину, что-то шепчет. Тот встает, и пожилые (родственники?) тоже встают. Вынос тела.
— Ну, все, — слышу я за своей спиной. Это полиглот Добровольский. Ему не терпится отправиться по своим делам.
— Подожди, — говорю я ему — Подождите, — останавливаю всех наших. — Соболезнование-то надо выразить отцу. Иванова, ты умеешь. Давай от имени всех.
И пока молодые ребята поднимают гроб, пока выносят его из комнаты…
— Иван Петрович, примите наши соболезнования. Мы… вот нас пятеро… учились вместе с Игорем в одном классе. Мы разделяем ваше горе, Иван Петрович, — одышливо изъясняется дородная Иванова.
— А, ребята, это вы… — откликается он слабым голосом (а тогда, властвуя в городе, гремел по радио и телевидению). — Пришли… спасибо.
О деньгах говорить сейчас неуместно. Отложу на поминки. Я заскакиваю в туалет, и меня обильно рвет, и выхожу неверными ногами, с лицом, мокрым от пота.
Много цветов, очень много цветов ложится на гроб Яхнина. Около могилы секретарша Юля и еще какие-то девицы ритуально разливают по граненым стаканам водку… Я, конечно, напьюсь сегодня, это неизбежно… и, возвращаясь с кладбища в автобусе, прошу Витю Баранова следить за мной на поминках. Но он сам уже нетрезв и, пожалуй, излишне, излишне оживлен и речист.
— Эх, Молва! — разглагольствует он. — Недолго пожил, бедолага. Ты знаешь, что он сидел два года?
— Сидел? Нет.