Денежная история
Шрифт:
— А ты, сучий потрох, тоже демократ, что ли? — пьяно орет мой однокашник и вскакивает на ноги.
Невзрачненькая жена испуганно кричит: — Да вы что! Ребята! Перестаньте! — и вклинивается между нами, сжимающими кулаки.
Я страшно хочу подраться, хочу, чтобы тяжеловесный Баранов избил меня, как однажды случилось в восьмом, кажется, классе, но жена оттаскивает его к окну, а мне кричит: — Уходите! Я вас прошу!
— Ухожу, ухожу. Слышишь, коммуняка, встретимся на твоих похоронах. Поговорим.
— На твоих, демократ долбаный! — орет он. И орет вслед: — Поцелуй
И сразу темнота какая-то.
Подлинная темнота ночи с беззвездным, безлунным небом. Сколько времени, неизвестно, часов у меня нет, но ясно, что уже поздно идти еще куда-либо, например к редактору Перевалову или, предположим, позвонить Радунской. Следовательно, остается моя квартира, моя камера-одиночка, и надо перемещаться пешком из одного микрорайона в другой по ночному Тойохаро. «А там, — думаю, — еще темней, там вообще мрак», — имея в виду могилу, куда опустили Яхнина.
Бреду, и уже на подходе к дому, в переулке (так помнится) приближаются три или четыре темные фигуры и, помнится, чей-то голос говорит что-то вроде: — Ну, привет, дядя. Тебя-то нам и надо.
А дальше уже беспамятство.
Дальше — серенькое утро и какой-то сумрачный длинный коридор, пропахший лекарствами.
— Отделали вас славно, — хмуро говорит белый халат, сидя на кровати рядом со мной, а еще два белых халата стоят поодаль. — Как себя чувствуете?
— Пить хочу, — разлепляю губы.
— Пить или выпить? — уточняет он с беглой усмешкой. — Да лежите, лежите! Маша, дайте ему воды.
Жадно пью теплую водицу и всматриваюсь в их лица. Он — пожилой, в больших роговых очках, а они молодые — похожие на двойняшек, медсестры, наверно. Глядят жалобно и сочувственно.
— Помните что-нибудь? — спрашивает мой спаситель. (Спаситель?) Я разлепляю губы и выдавливаю из себя: «Очень смутно».
— Ясное дело. А фамилию-то свою помните? Где живете, работаете, помните?
Это я помню.
… и еще я помню поминки по Яхнину и помню бешеную ссору в доме Баранова, и темный безлюдный переулок.
— Запишите, Маша, эти данные. Журналист, значит. Пьяны вы были, однако, изрядно.
— Я… я возвращался домой с поминок.
— Они на вас газом, наверно, прыснули. А потом изрядно потоптали. Недельки две придется полежать. Куда о вас сообщить? Домой?
— Нет… домой бесполезно. Там никого нет. На службу сообщите.
— Ну, хорошо. Ближе к вечеру мы переведем вас в палату, как только место освободится. Пока полежите в коридорчике.
— Мне все равно.
— Вы, считайте, с того света вернулись, Андрей Дмитриевич, — встает он с кровати, громадный пожилой мужчина в роговых очках. Я провожаю его взглядом и думаю: «С того света, значит, Яхнина, выходит, повидал…» — и опять ухожу в забытье.
И опять возрождаюсь: кто-то легонько тормошит за плечо. Уже полный ясный день. Тот же длинный больничный коридор. Муть, боль в голове, ноющая боль во всем теле. Ишь, сколько их собралось около моей кровати… раз, два, три,
пять — пересчитываю мысленно. Ну, Радунская здесь, это еще понятно, но тут еще мой недруг, господин редактор и профбосс Лапина, и ответ-секретарь, и еще один коллега. Проявили заботу, пришли проведать, притащили каких-то компотов, яблок… надо же!Радунская, разовая любовница моя, как всегда, нарядная, праздничная, смотрит на меня с каким-то ужасом. Наверно, неважный у меня видок, наверно, не украшают меня бинты, в которые, чувствую, закутаны голова и тело. Другие тоже глядят сострадательно, как на смертника, а редактор Поликарпов, слышу, спрашивает:
— Ну как ты, Андрей?
Говорить трудно: разбиты, видимо, губы или выбиты зубы, но я все-таки кое-как отвечаю:
— Ничего… сносно.
— Мы поговорили с главврачом. Тебя сегодня переведут в отдельную палату.
— Зачем? И тут неплохо.
— А там лучше. Телевизор, то-се.
— Ну, что ж. Ладно. Спасибо.
— Врач говорит, что все обойдется, только надо отлежаться. У тебя, я слышал, семья в отъезде?
— Вроде бы.
— Вот мы не знаем, надо ей сообщать или нет? Если надо, то нужен адрес или телефон.
— Не вздумайте.
— Не надо?
— Не вздумайте, — повторяю я.
— А если вдруг позвонит, Андрюша, что ей сказать? — страдальчески спрашивает Радунская.
Я на миг прикрываю глаза. Смотреть на яркий свет почему-то больно.
— Если позвонит, я в командировке, поняла? Еще лучше, — складываю я по слогам слова, — дай телеграмму, если не сложно.
— Конечно! А куда? И какой текст?
— Текст простой. Запиши… — и она тотчас достает из своей сумочки блокнот и карандаш. (Журналистка все-таки!) Я медленно диктую адрес тещи — не забыл-таки, не отшибло память окончательно. — Затем так… «Уезжаю две недели командировку». Ну, добавь: целую. Ну и подпись: Андрей. Сделаешь?
— Сразу же пошлю! — горячо обещает несравненная.
И больше, кажется, говорить не о чем. Но редактор Поликарпов не удерживается. Ему нужно знать:
— Как же так получилось, Андрей?
Что ответить? Боль, муть, проблески света сквозь темноту.
— Возвращался после поминок. Приятель погиб… Вика знает. Пьяный, конечно, был. Дальше не помню.
Они молчат, очень скорбно. Радунская отворачивается — неужели плачет?
— Спасибо, что зашли, — выпроваживаю их.
И они, сердобольные, прощаются, говорят: «Выздоравливай… Держись… Все будет хорошо…» — всякие слова, которые я уже слышу в отдалении и новой темноте.
…и при новом свете, уже в отдельной палате, куда меня вскоре переносят на носилках, появляется некто в белом халате, накинутом поверх милицейской формы. С ним тот же пожилой, очкастый врач. — Вот, — говорит, — ваш подопечный. Слишком долго не мучьте.
— Самое необходимое, — обещает сержантик в халате. Присаживается на стул рядом со мной. У него совершенно молодое подростковое лицо с маленькими усиками, румянцем на щеках. Наверно, недавний выпускник их училища, неоперенный такой. Блокнот на коленях, ручка. Славная улыбка.