Деревня на перепутье
Шрифт:
«Зачем я это сказал? Ведь это неправда…» — зло подумал Мартинас.
— Я был в Вешвиле, у Юренаса, потому и опоздал.
— Это меня нисколечко не интересует. — Она сняла туфлю и выставила к огню; другой рукой, плюя на платок, принялась чистить заляпанные грязью икры.
Не интересует… Да, ей все время было наплевать на то, что его, Мартинаса, заботило больше всего. Этот абсурд с кукурузой… Нет, он не обвиняет ее, бессмыслица сваливать на нее всю вину, но кто знает, может быть, все вышло бы иначе, если бы не ее равнодушие. Ему не хватало твердости, уверенности в себе. Канат, за который он держался, оказался непрочным, и, если бы она ввила в его волокна хоть ничтожную частицу своего «я», он бы не лопнул. Нет! Ее это не интересовало… Ее ничто не интересует, кроме себя самой…
— Ладно, — злобно
Года нагнулась и дольше, чем было нужно, ковырялась вокруг второй туфли, пока сняла ее.
— Дальше? — спросила она, притворяясь равнодушной.
— Дальше? — Мартинас глухо рассмеялся. — Тебе очень жарко, девчушка, отойди от огня — уши растают…
— Пустяк. Толейкис такой мужчина, из-за которого можно пожертвовать ушами, — отрезала Года, придя в равновесие.
— Да, он просто чудо! — Мартинаса снова понесла ярость, которая добрый час назад таскала его со скоростью ста километров в час по дорогам. — Вообрази только, знал, что Шилейка расшиб ему макушку, а молчал. Не хотел человека топить. Невиданное благородство! Гигант! Мартинас малого пальца его ноги не стоит. Мартинас… Эх, стоит ли говорить о таком ничтожестве, как Мартинас? Обанкротившийся зампредседателя. Кандидат в мелиораторы, на прокладку труб. Не завтра, так послезавтра пошлют его к черту — Толейкис уж постарается… Правильно рассчитала, девчушка. Какая тебе польза от такого мужа? Позор, бесчестье, бесперспективная жизнь. Чего он ластится, как побитая собачонка к ногам?! Пни и ты. Вон, дохлятина, сгинь с глаз долой! — Мартинас вскочил и снова сел на табурет. Крепко стиснутые кулаки судорожно дергались на коленях.
Года растерянно глядела на весело потрескивающий огонь. Упавшие туфли валялись у босых ног.
— Можешь не завидовать Толейкису, — наконец вымолвила она. — Тем более мне. В жизни не все складывается так, как этого хочется.
— Ты меня никогда по-настоящему не любила, — выдохнул он, вкладывая в эти слова все отчаяние, которым полнилось его сердце. — Тебе бы только позабавиться.
— Т о г д а я тебя на самом деле любила.
— Т о г д а?
— А теперь… думала, что люблю…
— Как всех тех, начиная с учителя? — Он оскорбленно рассмеялся.
— Пожалуй, нет… — Она немного помолчала. Отсветы огня уродовали ее лицо, и она казалась некрасивой, старой и усталой. — Давай будем откровенными, Мартинас. Хоть раз в жизни надо быть откровенными. Да, может, и твоя правда, я только воображала, что тебя люблю, старалась воскресить ту, давно погибшую любовь, настоящую, а на самом-то деле… — Она замолчала, наклонившись, бросила в плиту несколько щепок. Огонь приглох, и в избушке стало темнее. В прояснившиеся квадратики окон глядело по-летнему звездное небо.
— А на самом деле? — спросил он шепотом, не дождавшись ответа.
— Не знаю… Наверное, угодила в твои объятия, спасаясь от другого. Я виновата перед тобой, Мартинас, но что тут можно поделать?
— Толейкис!.. — в отчаянии крикнул Мартинас. — Неужто ты надеешься?..
— Нет, ни на что я не надеюсь. — Он — единственный из знакомых мужчин, от которого я ничего но жду. Если бы надеялась, нам бы не пришлось сейчас с тобой объясняться.
— И все-таки ты его любишь, Года! — застонал Мартинас. — Ведь это бессмысленно, глупо. Почему мы с тобой не можем быть счастливы? Чего тебе во мне не хватает? Научи, укажи, каким мне быть. Все ради тебя сделаю.
— Человек не может сделать больше, чем он может, Мартинас.
— Нет, не говори! Я знаю, я мог быть другим, совсем другим, чем сейчас. Время еще есть, Года…
— И я могла быть другой, Мартинас. Увы… Мы слишком слабы, чтобы сотворить чудо: воскресить то, что давно умерло. В романах пишут: люди любили друг друга, жизнь разделила, потом опять свела, и они счастливо зажили. Может, и счастливо, но истинной-то любви не было. А если и было одно исключение из тысячи, то только потому, что эти люди обладали свойством рождаться сызнова. Любовь не терпит стариков. А мы с каждым днем все старше, Мартинас. — Года встала и повернулась спиной к пылающему огню.
Мартинас тоскливо взглянул
на нее. Она была так близко, достаточно руку протянуть — и можно обнять ее. Ведь столько раз так было… Но больше не будет. Годы больше нет — здесь только ее призрак. Она подставляет бок огню, поправляет платье, наклоняется, снова выпрямляется. От сохнущей одежды поднимается пар — теплый, насыщенный запахом ее тела. Но все это обман, иллюзия, как и ее тень, двигающаяся на стене, которую нельзя поймать. Ее больше нет, ее не стало…Мартинас долго молчал, борясь с отчаянием.
— Я ничего от тебя не требую, — наконец сказал он. — Но хочу, чтоб ты знала, сколько я из-за тебя потерял. Ты обязана знать! Хоть раз в жизни надо быть откровенным — сама ведь говорила. Послушай же! В сорок девятом ваша семья висела на волоске. Я мог, наверное, мог спасти другого человека, и не одного, более того заслужившего, утопив вас, но я спасал вас, Лапинасов, и утопил того человека. Это было сделано ради тебя, Года. Восемь лет я смотрел сквозь пальцы на жульничества твоего отца, мирился; просто сам не понимаю, как это случилось, что я все-таки выгнал его с мельницы. Без сомнения, это твой отец подпалил лачугу Гайгаласов — у меня есть серьезные основания так считать, — но я притворился слепым и глухим. Все это делалось ради тебя, Года!.. Я предавал себя, свои убеждения разменивал на мелочи — на любовь издали, а когда настало время, когда человек может быть сам собой, когда нет никаких препятствий для нашей любви… — Мартинас спрятал лицо в ладонях.
Года стояла опустив руки, словно одеревенев. Оцепеневший взгляд уставился на сгорбленного Мартинаса. На бледном лице блуждала странная усмешка, в которой удивление перемежалось с жалостью.
— Жалости хочешь? — глухо спросила она. — Знай же, что жалость, и м е н н о жалость не дала нам ничего хорошего, скорей наоборот…
— Нет, нет! — воскликнул он. — Я хочу, чтоб ты видела, какое я ничтожество, и чтоб у меня больше не оставалось надежды.
— Ничтожество… Почему именно «ничтожество»? Ты просто М а р т и н а с, и все. Я могла бы и про себя сказать то же самое, чтоб тебя утешить, но я не хочу быть ничтожеством. Как моя мать. Даже дочерней любви не заслужила. Да, Мартинас, мать я никогда не любила. Жалела, но не любила. Можно ли любить тряпку, об которую вытирают ноги? Человек должен завоевать себе место в жизни. Раньше я об этом не задумывалась, считала, все само придет, а если не придет — и не надо. В худшем случае выйду за первого попавшегося мужика, а дальше как бог даст. Дурочка, я и не подозревала, что иду материнской дорогой. Моя мать всю свою юность потратила на то, чтоб скопить приданое, я же лучшие свои годы зря растрачиваю себя. Не один ли будет исход? Сегодня перед сеансом я встретила Тадаса с Бируте. Можешь поздравить, говорит, мою старуху — передовик районного масштаба! Ясно, не первая в списке, где-то в хвосте, но ведь и колхоз не из первых. Я рада, говорю. Руку пожала, а радости мало. Не могла я быть искренней, Мартинас. Больше молока надоила, чем другие в нашем колхозе. Молоко! Ужас какое дело… Но, может быть, от этого Тадас любит ее больше, чем бы любил так просто, и без этого молока им бы чего-то не хватало для полноты счастья. Да, не хватало бы. Настоящая любовь нуждается в уважении. Бируте есть за что уважать — она не ничтожество. Или Морта — про ее работы уже газеты пишут. Даже Гедрута, над которой все смеются, — не пустой колос. Нет, Мартинас, я не хочу быть ничтожеством.
Мартинас ничего не ответил.
Она села перед огнем, заложив ногу на ногу, подперев голову рукой, и о чем-то долго думала. Казалось, она сама удивляется тому, что наговорила, и еще раз перебирает справедливость своих мыслей.
«Все, — подумал Мартинас. — Т о й Годы больше нет, а э т а мне не принадлежит. Чего же я еще жду?» Он встал с табурета, снял с гвоздя фуражку и, не взглянув на Году, направился к двери.
— Спокойной ночи, Года.
— Спокойной ночи, Мартинас.
В сенях он остановился, обернулся — надеялся, позовет (хоть эти несколько сот метров прошли бы вместе в последний раз), но она сидела перед огнем в прежней позе, забыв себя и весь мир. У двери он наткнулся на мотоцикл. Ах, правда, он на колесах… «Мотоцикл — незаменимое средство сообщения в деревне». Ха, слова какого-то кретина… На кой черт ему сейчас этот мотоцикл? Куда он на нем уедет?