Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Деревня на перепутье
Шрифт:

— Ха-ха-ха!

Шилейка вскочил, подброшенный на постели страшным хохотом, продрал глаза. Гайгалас!

— Как ты тут?

— Петлю надеть пришел, гадина. Просишь ведь! — Нагнулся к Шилейке, протягивает лапу. Поросшую рыжей шерстью, жилистую. Растопыренные пальцы все ближе, ближе… — Делай учет совести, бандитская морда!

Шилейка прислонился спиной к головам кровати, машет перед собой серыми своими руками. Голая грудь тяжело вздымается, глаза навыкате, из широко раскрытого рта вырывается жалобный писк.

— Смерти боишься, жаба? А другого убить хотел. — Лапа Гайгаласа спускается на грудь, пальцы ползут к горлу. А вслед за ними — взгляд. Страшный взгляд.

Шилейка уже и руками не машет, и не визжит. Только смотрит остекленевшими глазами

на Гайгаласа, парализованный звериным страхом. Аминь. Скорее бы всему конец…

Пальцы подползли к горлу, обвились и, словно испугавшись чего-то, тем же путем обратно… Гайгалас выпрямился. Комната задрожала от адского хохота.

— Наклал в штаны, ужак маринованный, а? Будешь знать, что такое жизнь для человека? Ложись поудобней, не бойся. Никто не тронет. Толейкис тебя помиловал. Живи, ползай, гадюка, пока святая земля носит.

— Ох, ох, Клямас… — простонал Шилейка.

Гайгалас садится на кровать, умаявшись от припадка ярости. Потом вскакивает и, не сказав ни слова, бросается в дверь.

Шилейка долго лежит, не двигаясь с места.

— Толейкис помиловал, Толейкис помиловал… — шепчут посиневшие губы, но сознание, скованное страхом смерти, еще не понимает смысла этих слов. Поднимает голову, прислушивается. Слышно, как с крыши журчит вода. В деревне жалобно, протяжно завывает собака.

— Лапинасов Медведь… — шепчет Шилейка. — По мне воет… — Натянул одеяло на голову, снова сбросил, с дрожью уставился на окно. Во дворе замаячила человеческая тень. Кажется, и собака за ней… — Лапинас! Заприте дверь! Скорей, скорей! Не надо Лапинаса! — Сел в кровати, вцепился в кого-то, невидимого, отталкивает от себя. Холодный пот хлещет со лба. — Не надо Лапинаса… не надо… не надо…

В сенях загремели шаги, скрипнула дверь. Вошел Вингела. На пороге снял фуражку.

— Лапинене умерла.

— Ве… Вечная память… — выдохнул Шилейка. С груди словно могильный камень свалился.

Вечная память…

Два гнедка, поднатужившись, тащат в горку телегу, убранную зелеными ветками. Посередине черный гроб. Вокруг, как за пиршественным столом, в тесноте сидят певчие.

— Ки-и-ирие э-э-элейсон!

Старые, дребезжащие голоса. Скоро и певчих будут отпевать. За телегой — толпа. Черная, сгорбленная. Разного возраста и пола, но большей частью женщины и старики. Дождь накрапывает на гроб, на простоволосые головы, склоненные в раздумье. (Вчера без дождя обошлось, а сегодня вот снова небо продырявилось, как нарочно.) Подавленные взгляды словно ржавыми лопатами раздвигают намокшую, холодную землю: все там будем, все…

— Ки-и-ирие э-э-элейсон! Христе, выслушай нас. Христе, выслушай нас. Искупитель мира.

— …молись за души…

От часовни по дороге приближается пономарь в белом стихаре, высоко подняв перед собой большой черный крест. За ним ксендз с евангелием в руке, по бокам — служки. На колокольне с торжественной печалью звонят колокола. В честь покойной и ее мужа — доброго католика. И верно, давно Лепгиряй не видела таких пышных похорон. Мало того, что ксендза из Вешвиле привезли, могилу освятят, да еще и встречают с крестом, со служками, с колоколами, заупокойная служба с двадцатью четырьмя свечами на алтаре, проповедь над могилой.

— Святая Матильда, заступница души…

— …молись за души…

Ворота кладбища распахнулись настежь. Гроб, качаясь на плечах четырех мужиков, вошел в гавань мертвецов. Люди растворились в чаще крестов и деревьев. Дождь перестал. Только кое-где капает вода, пробившаяся сквозь плотную кровлю листвы. А пока прошла заупокойная служба с двадцатью четырьмя свечами на алтаре, совсем распогодилось. Даже солнышко заглянуло из-за распустившихся туч в свежевырытую, могилу. В унылой тишине звучит голос ксендза. Подавленный, отчаявшийся, вопиющий в пустыне. Верную христианку провожаем в последний путь… Оставила дочь, любимого мужа… Рыдайте, люди, потеряв ближнего, но ликуйте, завидуйте усопшей, ибо тот, кто здесь, на земле, терпеливо нес крест, наложенный господом, тот во веки веков возликует на

небеси… Ибо кто был унижен во временном своем обиталище, тот в вечном будет возвеличен, кто здесь был осужден, там будет оправдан, кто землю орошал слезами, тот на небесах возликует и возрадуется, прославляя господа всемогущего во веки веков. Аминь…

Чувствительная рука тянется за платком, иная просто кулаком трет глаза. Сопение, вздохи. Первые горсти песка посыпались на гроб. Лапинас всхлипывает громче всех, как и подобает любящему мужу.

— На поминки приглашал. Пойдем?

— Чего там? Проводили, и хватит.

— Криводушный старик.

— Покойница была хорошая баба.

— Да вот, не живых, мертвую надо почтить.

— Эх, мертвой-то все равно. Думаешь, Лапинас из уважения к ней такую тризну правит?

Так разговаривают, расходясь с кладбища. Люди спускаются с холма в деревню. Выше, прямее, бодрее стали. Каждый радуется в душе, что за каменной стеной, в зеленом городке крестов, остался не он, а другой. Вечный покой дай усопшим, господи…

На поминках снова разговоры. Приглушенные, робкие, прерываемые вздохами, чаще лицемерными, хоть еды и питья — завались. Добрая была, царство ей небесное… Бедный Мотеюс… Трудно придется одному…

Людей маловато — едва один стол обсели. А когда хоронили покойного родителя, в избе не уместились. Дюжина свечей горела. Теперь-то тоже дюжина, да они не мигают, не гаснут от громогласного пения, как тогда. Да и певчих не стало. Старики вымирают, новые не подрастают. Не стало… Каркают, как вороны над падалью. Ни одного честного человека, ни одного настоящего друга. Круминис и тот не пришел. Чего и хотеть. Ведь собрались-то не от любви, а из сочувствия, из жалости. Не у каждого душа разрешает пнуть ногой лежачего.

— Почти тридцать лет с покойницей прожили… — вздыхает Лапинас. — Не могу жаловаться, господь не обидел. Дай бог каждому такую женщину, как, вечная ей память…

— Замолчи, отец!

Это Года. Жесткий голос — полный презрения, злобы — несется над столом. И такой же взгляд несется над столом, хватает родного отца за отвороты, трясет, бьет по лицу. Родного отца!

Вилка со звоном летит под стол. Пыхтя нагибается, достает. Под столом черно, как в могиле. Ноги, ноги, ноги… Ни одного сердца, ни одной головы, ни одного человека за этим столом. Только ноги, облепленные мокрым кладбищенским песком. «Замолчи, отец!» Слова дочери, а дочери-то в них нет.

VIII

Чем ближе вечер, тем чаще хлопает дверь магазина, а наконец даже перестает закрываться. Виле трудится не покладая рук, не успевает ни налить, ни отвесить сколько полагается, но, к счастью, глаз у нее смелый, верный, сама нраву бойкого, так что, долго не думая, меряет все на глазок и знай щелкает на счетах — будто сто дятлов дерево долбят, — знай сметает деньги в ящик, нередко даже сдачу забывает — такой трудовой раж на девушку нашел. Тебе конфет, мальчик? Пожалуйста! Вам соли? Подождите, сперва этой гражданке сахару отвешу. Кто тут керосину просил? Придется подождать — пока больше желающих найдется. Неужто всякий раз руки мыть? Вам, бабушка, хлеба? Сейчас, сейчас… Что? Баранки селедкой пахнут? Давайте сюда! Съедят не такие баре… Пива! Кому пива? Кто просил пива? В первую очередь штучные товары! Спички вешать не надо, сигареты не надо, мыло не надо. Прошу, прошу, прошу… Штучный товар. Еще пиво не надо вешать. Правда, прокисшее, как всегда, потому что свежее город выпивает, но нам, деревне, и такое сойдет. Переварим… Кому пиво? Кто тут просил пива?

Волосатая рука тянется над головами. Серые узловатые пальцы, как корни дерева, опутали бутылку. Унесли. Один в углу уже пьет… Только потемнее и почему-то с сорванной этикеткой… Теперь вдвоем приложатся. А там и третий подходит. Пиво пить — здоровым быть.

В другом углу кто-то захрюкал. Чистейшим свинячьим голосом. Условный знак: просит кое-чего покрепче… Виле завертелась волчком и исчезла за ящиками пива и мешками. Будто земля ее проглотила. Секунд через пятнадцать всплыла с прозрачной бутылкой в руке.

Поделиться с друзьями: