Держава (том третий)
Шрифт:
— Февральские и мартовские газеты пришли, — потряс толстенной кипой Глеб. — Пишут, что учреждён Совет Государственной Обороны. СГО, если коротко. Коллегиальный орган, в который вошли: военный министр и начальник генштаба. Морской министр и начальник морского генштаба. А возглавил Совет Обороны великий князь Николай Николаевич… Та–а–к. Что ещё интересного? В начале марта уволен с должности Лопухин.
— Это что за фрукт? — удивился Ковзик.
— Полицейский чин, что прохлопал события девятого января.
— Да пёс с ним, что про нас–то пишут? — заинтересовался подъесаул.
—
— Молодцы подольцы, — похвалил полк Ковзик. — Мы вот тоже знамя пехотного полка вынесли, хоть бы кто написал об этом. Ну, что там ещё?
«При отступлении от Мукдена 1-й Восточно—Сибирский стрелковый полк вышел из боя с японцами в составе 3-х офицеров и 150 нижних чинов. Но сохранил знамя.
— А в Мокшанском полку сколько осталось? И никто не напишет… Обидно… Героически дрались, а в России о мокшанцах никто не узнает… И про Фигнера никто не вспомнит, — расстроился он.
— Бог узнает. У него там всё записано, — отложил газеты Глеб. — И мы всю жизнь будем помнить…
Наступила Пасха.
— Это ж надо? — возмущался Кусков. — Куриных яиц не достанешь, — оглядел аккуратные ряды палаток и коновязи в вётлах.
— Зато тепло, как у нас летом, — нашёл положительный штрих Рубанов, посмотрев в ультрамарин неба с белесыми облаками, и полюбовавшись потом ромашками в зелени травы: «Становлюсь лирическим, как старший брат. Я воин, а не поэт».
И тут запел соловей… На душе стало тепло и приятно…
— Господа! Христос Воскресе, — преподнёс друзьям по гранате капитана Лишина.
— Воистину Воскресе, — воскликнул Кусков, одарив товарищей фиолетовыми в крапинку перепелиными яичками. — У китайцев купил, — прояснил ситуацию. — Там ещё яйца куропатки были, но неприлично как–то… Сами понимаете… Командарм всё–таки.
— Чего же теперь, и куска сахара не съесть, коли генерал Сахаров штабом Маньчжурской армии руководил, — подбросил дарёное яичко Ковзик. — Ну а я вам дарю своё начальское — благодарю… В рифму получилось, — хохотнул подъесаул. — И по коробку спичек в придачу.
— День такой! На стихи тянет. А не могла бы ваша благодарность, Кирилл Фомич, выразиться как–то более весомо…
— Обоснуйте, уважаемый Глеб Максимович, — вновь подкинул яичко Ковзик и не поймал.
— Пока нет японских поползновений, не могли бы вы отпустить меня в лазарет, поздравить с Пасхальным днём одну особу, а вольнопёра в это время, обременить каким–нибудь делом…
— Это я могу, — искал в траве яичко Ковзик.
— Господин подъесаул, вы не находите, что приняли весьма неприличную позу во время разговора с людьми.
— Этой позой я выражаю своё отношение к студентам, — распрямился он, найдя, наконец, яичко. — Да идите, господин сотник, в свой лазарет, пока господин Кусков уставы учит.
— Какие на Пасху уставы? — взвыл вольнопёр.
—
Избитая солдатская шутка, — успокоил его Ковзик, радуясь тишине, без стрельбы и взрывов, и наслаждаясь запахом травы, смешанного с дымом далёких костров полковых кухонь. И звон цикад, и пение соловья, и оживлённый говор казаков у колодца: «Что может быть приятнее мирного военного лагеря? Разве что — парад…».Бредя по заросшей травой тропинке, Глеб прошёл обнесённую земляными стенами бедную китайскую деревушку, где на пыльной улице топтались местные жители в коротких штанах и широкополых соломенных шляпах.
Миновав зелёные посадки гаоляна и бобов, углубился в тополиную рощу, на поляне которой расположились палатки лазарета.
Мрачный трезвый санитар на вопрос о Натали тоскливо махнул рукой в сторону озера.
— Чего это с ним? — поинтересовался Глеб, наткнувшись у санитарных подвод на доктора.
— Спирт разлил! — обрадовано произнёс тот. — Пусть в праздник тверезым походит и узнает, что такое военный аскетизм.
Пробравшись сквозь низкорослый кустарник, у которого кончалась тропа, Глеб увидел озерцо в тени деревьев и у маленького, приятно журчащего родника, читающую Натали в сером холстяном платье с белым передником поверх него.
Платок лежал рядом на траве, открыв взору офицера прекрасную голову в обрамлении чёрных волос.
— Сестрица, Христос Воскресе! — преподнёс букет ромашек и три перепелиных крашеных яичка.
Лёгкий тёплый ветерок принёс откуда–то слабый запах горелой соломы и звук вальса «Ожидание» из далеко игравшего граммофона.
На другой берег прудика вышел китаец в синих коротких штанах и, зайдя по колено в воду, стал поить ушастого ослика, обмахиваясь конусной соломенной шляпой.
Глеба с Натали он не заметил.
Зачерпнув ладонью воду из родника и пригубив её, Натали легко поднялась, уронив с колен раскрытую книгу, и со словами: «Воистину Воскресе», — поцеловала офицера холодными и влажными от родниковой воды губами.
Но Глебу они показались горячими и сладкими.
— Всё–всё–всё, — коснувшись указательным пальцем его губ, уселась на примятую траву и подняла книгу.
А в душе у Рубанова звучала музыка… Даже не музыка, а какой–то трепетно–нежный мотив, то грустный, как прощальный журавлиный крик, то радостный, как песня жаворонка в синем небе. И почему–то виделась жёлтая роза на клавишах рояля…
И вновь полились звуки вальса. А рядом жёлтые глаза, смеющиеся губы, озерцо, родник и зелень травы с ромашками… «Боже, — подумал он, — вот так и начинается любовь…»
Китаец, напоив ослика, ушёл, и одни остались одни…
— Ну почему я учился играть на балалайке, а не на благородной гитаре, — воскликнул Глеб. — Сейчас бы исполнил песнь о любви.
— А что можно исполнить на балалайке? — подняла ладонь Натали, приглашая медленно летящую бабочку сесть на неё.
— Балалайка может разрушить пять пудов чеховской любви и привлечь вашего красноносого санитара. Кстати, он разлил спирт и, безмерно страдая, совершенно трезв, как и я, — отогнал пчелу, а заодно и красочную бабочку.