Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дизайнер Жорка. Книга 1. Мальчики
Шрифт:

…А я только вернулся из Питера. Жил там две недели у родни, гулял белыми ночами по набережным, флиртовал с одной очаровательной консерваторкой… В один из этих отпускных дней троюродная сестрица «угостила» меня концертом группы «Аквариум». В программе, среди прочего, была и та известная их песня, странная такая, прекрасная:

Под небом голубымЕсть город золотойС прозрачными воротамиИ яркою звездой.А в городе том сад,Всё травы да цветы,Гуляют там животныеНевиданной красы… [5]

5

Текст

песни «Город золотой» написан поэтом Анри Гиршевичем Волхонским.

Она просто врезалась в меня, эта песня, перевернула всё внутри, сначала я даже не понял – почему: о чём там речь, что за сад, к чему там эти странные животные… Потом как ударило: про наш это сад, только иносказательно, про наших заключённых ангелов невиданной красы… Сидел я как пришибленный, а перед глазами почему-то – Жанель, босая, со свирелью в руках – в дивном саду «Богемия», на солнечной веранде.

Кто любит, тот любим,Кто светел, тот и свят.Пускай ведёт звезда тебяДорогой в дивный сад.Тебя там встретит огнегривый лев,И синий вол, исполненный очей.С ними золотой орёл небесный,Чей так светел взор незабыва-е-мый…
* * *

Между прочим, я думал, после трагической смерти одного из своих возлюбленных Жанель, сурово осуждаемая прокажённым сообществом, виновато притулится ко второму, к Митьке её, образуя, наконец, подобие какой-то супружеской пары. Но нет! Почти сразу возле неё возник совсем уже странный ухажёр: одышливый пожилой шахматист Пётр Нетребный, которому, казалось, и дела нет до женского полу. Однако Жанель его выбрала, и пение её свирели возродило в Нетребном дуновение страсти. И всё устроилось: они поселились втроём, а вскоре, проходя мимо их веранды, можно было увидеть сидящих за шахматной доской Митю и шахматиста Нетребного (Мишка Рогов называл его Непотребным), один из которых безуспешно учил другого под прерывистые вздохи дудочки, как правильно ходят фигуры.

* * *

Зачем, думаю я теперь, зачем всё это было мне показано – тогда, в танцующих вздохах свирельной неги? В назидание? Для острастки? Чтобы приготовился наперёд? Чтобы приготовился, спрашиваю я кого-то там, к вечному любовному чистилищу, к собственной мучительной игре втроём на шахматной доске наших жизней?

…Сегодня в Иерусалиме снег – редкое в наших краях развлечение. Лежит под моим окном чистейшей искристой дымкой на кустах лаванды. Его поддувает ветер, вздымая колкие летучие облачка. И – рикошетом памяти, наверное, – всё утро, пока варил кофе, завтракал, просматривал новости на айпаде, я отгонял назойливое видение: братья Кирзоны, два кудрявых отрока, в своих штопаных свитерках, в дырявых бриджах, лёгкие, как стрекозы, ввинчиваются в воздух надо льдом обледенелого Кутума… Кирзоны – задиристые нищие братья-близнецы из нашей школы – были вёрткими жилистыми дьяволятами, такими же гениальными в спорте, как Жорка в математике. Денег на шерстяную форму у их матери-одиночки не хватало, она им шила фланелевую, дурно скроенную, мешковатую… Боже, как шикарно сидела домашняя поделка на этих засранцах! И каждый из них был – вылитый Пушкин. Два этих пушкина взлетали, кувыркались, завивались спиралью, крутили вензеля острыми задницами и выводили пируэты на льду такие, что смотреть на них останавливались взрослые дядьки и тётки. От них всегда валил пар; как две стрекозы, они летали над катком в одних тонких штопаных свитерках и сатиновых бриджах… В общем, Кирзоны были занозой в заднице, укором самому моему существованию.

Неистовая олимпийская искра прожигала обоих. Один из них, если память не изменяет, стал призёром всесоюзных соревнований по дзюдо, второй, кажется, тоже посвятил себя спорту, то ли теннису, то ли баскетболу… Да-да, баскетболу: я столкнулся с ним в Лиссабоне, где прятал свою русалку на очередном крутом перекате нашей жизни.

Лиссабон, Лисссса-боооон, стон

ночной, рассветное изнеможение, практически круглосуточное любовное беспамятство, с короткими вылазками (тени в раю!) на завтраки-ужины. Мы застряли в том офигенном, забыл, как его именовали, отеле: номер обычный, двухместный… но кровать, кровать! – она была роскошной, пригласительно-упругой, – не отпускала нас неделю.

Так вот, с одним из Кирзонов, маленьким, седовато-кудрявым, мы столкнулись в лифте. Я сразу его узнал! Он почти не изменился. Во всяком случае, на устремлённом вперёд пушкинском лице горела всё та же неутомимая страсть – завиться штопором в небо, и всё так же хотелось поменять что-то в этой внешности, доставшейся обоим по ошибке.

Честно говоря, где-то в фойе отеля я дал бы ему благополучно ускользнуть от воспоминательных объятий. Не скучал я по нему, по ним, совершенно. Но лифт… – чертовски тесное пространство для человека моей стати. Так что мы оба отработали радость встречи: ахнули, обнялись, отпрянули, разглядывая друг друга… И полторы минуты, пока лифт тащился, отмечаясь на каждом этаже, обменивались обязательными фразами на тему «ты совершенно не изменился!». Вот тогда я был оповещён о его блистательной тренерской карьере. Взаимной откровенностью ответить не мог, ибо в те годы целиком был занят уклонением от некоторых статей уголовного кодекса.

Встретиться не предложили ни я, ни он, тем более что мы возвращались в свой номер, дабы собрать наконец чемоданы и выдвигаться в направлении Порту…

Это была одна из «моих каденций», очередное наше «навсегда», да ещё после большого перерыва. Я знал, что Лидия терпеть не может этой моей горькой шуточки о каденции и всё же при каждом удобном случае вворачивал её, и Лидия сердилась. А я уже тогда в «навсегда» не верил. Я просто ловил губами сегодняшнее утро и засыпал, цепко держа в объятиях сегодняшнюю ночь…

Так вот, в ближайшую из таких пролетающих ночей (уютный пансион километрах в десяти от Порту, весь, как в сказке Андерсена, увитый красными розами; просторная комната с огромной ванной, облицованной сине-белыми глазурованными плитками азулежу, алмазные лезвия солнца в полуприкрытых деревянных ставнях по утрам), – в одну из ночей, говорю, она поднялась, включила ночник и присела к трюмо. Здесь среди простой, в сущности, обстановки встречались дивные вещи, то ли из приданого хозяйки, то ли купленные на распродажах.

Вот это трюмо: я им днём любовался. Точно такое стояло в родительской спальне, рядом с окном. Карельская берёза, золотистый перламутр, каскад ящичков и трёхстворчатое зеркало, в котором, в свете ночника, я видел Лидию в трёх ракурсах, причём страшноватых: её татуированная парчовая рука сливалась с темнотой, из зеркала на меня уставился молчаливый однорукий суккуб в трёх лицах. В такие моменты я всегда вспоминал дядю Изю, «самого красивого» из дедовой семьи, но в годы моего детства уже некомплектного: с отсутствующей ступнёй ноги и кистью руки. И как я ножницами отчекрыжил матерчатому клоуну соответственные части тела.

Я позвал её, и три обнажённые женщины обернулись ко мне в плавном сонном полуобороте. Если бы, не остановившись на плече, она покрыла татуировкой и левую грудь, сейчас передо мной сидела бы амазонка.

«Ну, чего ты разгулялась?» – пробормотал я.

«Мне сон приснился», – отозвалась она. Я тяжело вздохнул… Обычно в этом её «навсегда», в «моей каденции» ей по ночам снился Жорка – страдающий, преданный, поверженный демон, запертый в лабиринте своих тайников и чуть ли не растворённый в своей империи «невидимости»…

(Вся эта надрывная чушь меня, конечно, изводила; я пытался выудить из податливой ночной Лидии запретные для меня их слова, их дыхание, ритмы их дней и ночей, до которых дотянуться не мог, как ни тщился. «Ты слишком много болтаешь», – говорила она в такие минуты. Отвыкнув от меня с тем угрюмцем, поначалу всегда произносила эту, бесившую меня, фразу: я слишком много болтаю… Тот молчун, надо полагать, в постели хранил безмолвие, как дровосек в зимнем лесу.)

«Мне приснилась одна старуха в нашем дворе, – продолжала Лидия. – У неё в спальне стояло такое же трюмо…»

Поделиться с друзьями: