Дмитрий Балашов. На плахе
Шрифт:
Еще более мощно реализуется творческий потенциал Дмитрия Михайловича в сочинениях очеркового плана. Тут можно назвать и очерки народной культуры «Северный берег», и заметки собирателя «За старинной песней», и другие работы…
И тем не менее все эти годы жили в Дмитрии Михайловиче Балашове и мысли о большой прозе, которую – Балашов чувствовал это! – ему еще предстоит написать. И зарождалась эта проза не в набросках на бумаге, а в живой, сокровенной народной глубине.
Станислав Александрович Панкратов вспоминает, что именно в Варзуге Дмитрий Михайлович впервые рассказал ему о Марфе-посаднице, которой принадлежали деревни на Терском береге
Марфа-посадница и стала героем первого романа Д.М. Балашова.
Сам Дмитрий Михайлович любил рассказывать, что когда он сел за «Марфу Посадницу», в кармане у него было 25 рублей.
«Правда, – добавлял он, – еще была старая мерзлая картошка да какое-то техническое сало».
На этой мерзлой картошке и писал Балашов свой первый роман, словно бы вытканный из самоцветных описаний…
«Золоченые верхи великого терема горели багряным огнем. Россыпями камения самоцветного искрились стекольчатые окна вышних горниц. У крыльца хохотала челядь, и плетеные расписные грифоны и змии тоже словно смеялись, разевая богомерзкие пасти».
Здесь у резного крыльца и возникает в романе преподобный Зосима Соловецкий. Святой пришел к Марфе Борецкой похлопотать за монастырь, но та приказала прогнать его со двора. И хотя описание Зосимы не совпадает по тону с текстом жития преподобного, но житийная фактология воспроизведена достаточно точно.
Более того…
Точно воспроизводится и исполнение пророчеств преподобного…
– Не достойны вы мира моего! – покидая двор Борецких, говорит Зосима. – И прах ваш отрясу от ног своих! Истинно глаголю: отраднее будет в день судный Содому и Гоморре, нежели гордому дому сему!
А завершается последняя, тридцать первая глава романа сценой прощания Марфы со своим теремом.
«Оставшись одна, она еще помедлила, потом обвела очами чужое уже жило, поклонилась ему в пояс, перекрестившись на большой образ новгородского сурового Спаса в углу и сказала негромко в пустоту, и это было последнее, что она вообще сказала перед тем, как навсегда оставить Новгород:
– Исполать тебе, царь Иван Васильевич! Бабу одолел и дитя малое…»
Эти слова героини можно трактовать, как свидетельство ее моральной правоты и несломленности и, так сказать, ее духовной победы.
Но последние слова героини – не последние слова романа…
Дмитрий Михайлович Балашов далеко не первым обратился в своем творчестве к образу Марфы Борецкой, и прежде чем говорить о принципиальном отличии его новгородской «посадницы», надо сказать, что сама трактовка Марфы Борецкой, как политического деятеля, противостоящего Ивану III в защите новгородской вольности, – это в гораздо большей степени произведение литераторов последующего времени, нежели реальный исторический персонаж.
Увы…
Доподлинно о Марфе Борецкой известно значительно меньше, чем о других новгородских вельможах ее времени. И нет абсолютно никаких достоверных сведений о ее «посадничестве»…
Зато сохранилось немало свидетельств в пользу того, что «укрупнился» и идеологически наполнился образ Марфы Борецкой не в семидесятые годы XV века, когда происходили связанные с падением новгородской вольности события, а десятилетия спустя. Ведь только в XVI веке московские летописцы начинают упоминать об «окаянной» Марфе, противостоящей Ивану III, «собирателю земли русской».
Какие причины обусловили трансформацию образа Марфы-посадницы?
В начале XVI века происходит оформление национальной идеи
Руси. Тогда, в 1509 году псковский игумен Елизарова монастыря Филофей в послании Василию Ивановичу сформулировал идею: Москва – третий Рим, вторым Римом была Византия, но, приняв в 1439 году унию, изменила христианству, потому и пала.Не будем забывать и того, что начало XVI века – время окончательного – так тогда казалось! – искоренения «ереси жидовствующих», которая как раз в Новгороде и зародилась и в семидесятые-восьмидесятые годы XV века проникла в Москву.
И странно было бы, если бы русские идеологи XVI века не попытались осмыслить эту зародившуюся в Новгороде ересь, как стремление (а «ересь жидовствующих» и была такой попыткой!) помешать Москве стать третьим Римом.
И, конечно же, очень соблазнительно было подтянуть к ереси фигуры бояр – защитников новгородской вольности. Так что вполне возможно, что Марфа Борецкая именно тогда и стала посадницей, а заодно и удостоилась титула «окаянной»…
Надо сказать, что некоторые проводники «ереси жидовствующих» в романе Д.М. Балашова изображены, и изображены – писателя потом неоднократно упрекали за это! – совсем не так, как принято изображать их в русской, православной традиции.
Однако я не стал бы утверждать, что подобная трактовка – сознательная попытка поддержать либеральную реабилитацию новгородских ересиархов. Скорее это подсознательное стремление вывести героиню романа из жесткой идеологической схемы, в которой принято было осмыслять этот исторический персонаж.
Трактовка, предложенная Дмитрием Михайловичем Балашовым, принципиально отличается от воплощения образа «Марфы посадницы», как у московских летописцев XVI века, так и в произведениях Н.М. Карамзина, Д.Л. Мордовцева, Л.А. Мея, К.К. Случевского и множества других авторов века XIX.
Балашов не стремится нагрузить героиню своего романа какими-то дорогими его сердцу идеями. Собственно Марфу-посадницу и нельзя назвать главной героиней этого произведения. Она как бы отодвинута в глубину повествования, а на первом плане в романе – жизнь народа.
Балашов был убежден, что русский народ за долгие века своей истории выработал присущую только ему манеру жить в своей собственной стране, своем климате, родном ландшафте. Более того, он выстрадал право жить именно так, а не иначе. Заставить его жить по-другому ни уговорами, ни принуждением невозможно. Народ сам должен убедиться в необходимости изменений, каких бы сторон жизни эти изменения ни касались…
И эту столь любимую им мысль Дмитрий Михайлович выразил в романе «Марфа-посадница» необыкновенно глубоко и сильно.
За сценой ареста Марфы в романе Д.М. Балашова следует эпилог, в котором мы видим выросшего из драчливого мальчишки с первых страниц романа степенного молодого мужика. Евстигней стоит на берегу Белого моря и размышляет о приближающейся ростепели, о предстоящем промысле семги.
«Еще не рассветливало. Ночь надвинулась на землю. Во тьме волны глухо и тяжело накатывали на ледяные камни. Он потянул носом холодную сырь – к погодью! Первые годы не знали, как выжить. Отца схоронили через лето. Пробовали пахать – вымерзало. Проклинали холодную неродимую землю, а теперь приспособились, и уже казалось не страшно, хоть и тонут здесь по осеням немало. Тянули сети, добывали дорогую рыбу – семгу. Семгу меняли на хлеб. Дед пел старины про Золотой Киев, про Новгород богатый, и давним, небылым виделось бедное новгородское детство.