Дмитрий Балашов. На плахе
Шрифт:
«Семга беспременно должна идтить! – прикидывал Евстигней, досадуя на поветерь. – Уловишь ее в етую погодь!» Но оттого, что знал про семгу, знал про морские течения и ветер, знал про лед, делалось радостно. Бывалоча: лед и лед! Ну, шорош тамо, а тут шуга, шапуга, сало, нилас, да и нилас-то всякой, темной и светлой, сырой, сухой, подъемной, нечемерж, молодик, резун, а тамо – припай, снежной лед, заберег, каледуха, а тамо – живой лед, что движется бесперечь, мертвый лед, битняк, тертюха, калтак, шельняк, отечной лед, проносной, ходячий, сморозь, торосовой, налом, ропачистой, бакалда, бимье, гла-духа, гладун, ропаки, подсовы, грязда,
Он постукал валенцами, дрожь пробирала. Эко, и не рассветливат! Все ж таки чудно! Море Белое! Купцы по осеням сказывали, в Новом Городи все стало не по-прежнему, по-московськи. Но то уже не трогало. Он еще раз вздохнул глубоко. Не иначе хватит шалоник с дождем! И, почуяв, что издрогнул, полез назад, в тепло избы, освещенной сальником из сала морского зверя».
«Балашов, как писатель исторический, сочетал в себе счастливые и редкостные свойства, – говорил Станислав Панкратов. – Он знал первоисточники и знал реакцию русского народа на конкретные события прошлого»…
Действительно, к постижению исторической правды новгородской жизни XV века Д.М. Балашов шел через эпос, через фольклор. Здесь, на Терском берегу Белого моря, в живом разговоре жителей и их песнях, в их быте и обычаях, прозирал он не только новгородский быт, но само существо, саму народную правду того далекого времени. Итожащие роман размышления Евстигнея на берегу Белого моря тоже не придуманы Балашовым, а отысканы им в фольклорных экспедициях.
И мы видим, что эпилог романа Балашова несет не столько даже сюжетную, не столько идейную, сколько этическую и эстетическую нагрузку. По сути дела, размышления Евстигнея изменяют, перевертывают значение не только последних слов Марфы Борецкой, но и всего ее образа.
Тот высокий пафос моральной правоты и несгибаемости, который вкладывала Марфа в свои последние завещательные слова: «Исполать тебе, царь Иван Васильевич! Бабу одолел и дитя малое!», то пропитанное невероятной гордыней презрение, которым обливала она в глазах читателя Ивана III, оборачивается саморазоблачением.
Мы как бы перелистываем в памяти страницы романа и видим, что «посадница» Марфа Борецкая, действительно, только бабой и была во всей этой истории.
Рачительной хозяйкой вела свое огромное хозяйство.
Материнской заботой ограждала сыновей от неприятностей, устраивая и их семейную и общественную жизнь.
По-матерински пыталась спасти их.
Горевала безмерно, потеряв…
Но и во время пожара 1477 года, наблюдая, как пожирает ненасытный огонь ее терем, когда напрямую связывает свою судьбу со свободой Новгорода: «Теперь у нее остался один только Новгород, и его нельзя было отдавать ни огню, ни Московскому великому князю», – все равно она остается всего лишь уязвленной женщиной, не способной даже на уровне декларации возвыситься до общенационального понимания проблемы взаимоотношений Новгорода и Москвы, все равно не умеет она связать свою судьбу и судьбу покоренного Новгорода с судьбой беломорского крестьянина Евстигнея.
Многие исследователи отмечали внутреннее сходство Анны Николаевны Гипси с нарисованным в романе Балашова образом Марфы-посадницы. С достаточно большой определенностью можно говорить, что Анны Николаевны в образе героини романа, действительно, гораздо больше, чем самой –
повторю, что достоверно о ней почти ничего не известно! – Марфы Борецкой.И тут тоже никуда не уйти от мистики совпадений…
Когда Дмитрий Михайлович дописывал роман, страшная болезнь, в 1964 году уснувшая в теле матери, проснулась снова.
В начале осени 1970 года Анна Николаевна дочитала рукопись «Марфы-посадницы» и уехала из Чеболакши в Ленинград умирать.
Здесь, в квартире на Фурштатской улице и закончилась ее жизнь 11 ноября 1970 года.
Момент чтения Анной Николаевной перед смертью первого романа Балашова представляется важным не только Дмитрию Михайловичу – «Мама успела прочесть еще в рукописи «Марфу-посадницу»! – но и нам…
Глупо рассуждать, будто Анна Николаевна осознавала, что первый ее муж, отец Дмитрия Михайловича, в силу своих футуристических склонностей, дал сыну чужую фамилию и имя, что благодаря отцу, получил Балашов совершенно чуждое ему образование…
Еще нелепее было бы заключение, что Анна Николаевна, чтобы исправить ошибки настоящего отца, находит Дмитрию Михайловичу отчима, и тот помогает направить пасынка на путь, по которому предназначено идти ему…
Глупо, нелепо…
Но вглядываешься в уже завершенный чертеж балашовской судьбы и видишь, что именно так и было все.
Дмитрий Михайлович как бы вытаскивает из истории и свою собственную сюжетную линию жизни, и кончина Анны Николаевны Гипси очень точно встраивается в созданный чертеж…
Анна Николаевна, как мы уже говорили, заболела раком еще в 1964 году, но тогда судьба любимого Дюки еще не определилась до конца, ему – так чувствовала Анна Николаевна! – еще нужна была поддержка матери…
Она ушла из жизни только тогда, когда судьба Дмитрия Михайловича определилась окончательно.
Несомненно, что постижение русской истории совершалось в Балашове одновременно с постижением русской народной жизни.
«Он пришел к выводу, что просто понять крестьянскую жизнь – недостаточно, необходимо самому жить такой жизнью и собственным примером доказать ее правильность и превосходство над привычной суетной жизнью горожан», – говорил Лев Николаевич Гумилев.
С точки зрения ученого превращение фольклориста Д. М. Балашова в исторического романиста было обусловлено не столько логикой жизненных событий, сколько человеческими качествами Дмитрия Михайловича.
«Будучи делателем по природе своей, Д.М. Балашов и в очередной раз не смог просто удовлетвориться собственным знанием, – подчеркивал Л.Н. Гумилев. – Стремление талантливого человека поделиться своими мыслями с неведомым читателем, нарисовать для других, а не только для себя выверенную в исторических деталях картину исторического бытия – вот, наверное, та движущая сила, которой мы обязаны появлением исторических романов Дмитрия Михайловича».
Но, повторим, что это точка зрения ученого, человека, которого сам Дмитрий Михайлович считал своим учителем.
Если же мы присмотримся к реальной жизни Дмитрия Михайловича, то увидим, что в истоке его чеболакшской жизни фольклорное начало (если понимать фольклор, как отражение идеального бытия народа) выражено гораздо ярче, чем другие мотивации. Это относится и к возведению дивно украшенного резным узорочьем двухэтажного дома в Чеболакше, и русской одежде Дмитрия Михайловича, и древнерусской «говоре» на берегу Онежского озера.