Дневники Льва Толстого
Шрифт:
Дома вдоль узких улочек показались мне отдаленными и почти нереальными, словно уже были разрушены и остались только в виде картинок; люди выглядели прозрачными, их тела как бы уже вышли из вещественного мира и можно было еще как-то распознать только их душевную структуру [95] .
С хозяйственным сбережением бытия у Льва Толстого:
Глядел на портреты знакомых писателей 1856 года, всех умерших, живо представлял себе, что это всё тот один Он, к[оторый] во мне, к проявлялся различно во всех их, который проявляется теперь во всех людях, встречающихся мне […] Ах, если бы всегда не только помнить, но чувствовать это! [96]
95
Вернер
96
Дневник 14 января 1907, цит. по: В. Айрапетян, <Русские толкования…>, с. 123.
Опыт того, что шире вот этого тела, дан раньше рассуждения и наблюдения в бытии присутствия как опыт самости. Самость вовсе не то же что индивид. Убеждение, что никакой анализ самости не устранит и не объяснит ее начало в неприступном неуловимом, приходит как откровение.
Мы видели, как Толстой увязает в так называемой помощи крестьянам. Толстой начинает неостановимо переходить в живые существа, с которыми он встречается. Эти существа его перетягивают на свою сторону, и только другие существа, жена, семья, семейные, не в последнюю очередь близкие слуги (может быть больше чем дети) перетягивают его назад. Дело становится серьезно, его я потерялось или вообще существовало только по привычке.
1 Июля {1881}. Иона из Городны. Две бабы из Колпны. Одна худая, быстрая, другая брюхатая, грубая, как колода. Платок повязан рогами. Упорно ждет (Дневник // 49: 48).
Это стояние, когда посетитель проситель не уходит, молча остается, захватив, заставив собою место или часть места, которое Толстой считал своим домом, собственно вытесняет его из дома, — Толстой не знает что с этим делать, не знает собственно и его жена Софья Андреевна, потому что от растерянности не умеет ничего лучшего как впасть в истерику.
Ситуация «Парадного подъезда» Некрасова повториться не может. Экспроприация помещичьих имений поэтому собственно под Толстым началась. Полиция пока еще в полной силе и по инерции status quo восстанавливается, просители как-то уходят. Но с легкой ли душой Толстой принимает эту защиту власти, если те самые крестьяне, которым он помогает, доносят на него власти. До революции, до новой власти, задолго до системы социальной помощи граф Толстой на себе испытал все эти вещи. Потому что не имел защиты и охраны и его защищала собственно только косность, вернее, еще не полная дорасшатанность прежнего прочного порядка вещей.
И я вам скажу, что в этой ситуации, собственно безвыходной, — вспомним Хоружего, открывшееся живое существо для всех, в которое все могут входить, в его я, и захватывать его себе, когда Брехт для своего «Доброго человека из Сезуана» не находит ничего лучше чтобы он не расплылся по другим я, как ввести двойника, с полицейскими замашками, чтобы сохранить хотя бы ту фабрику, которая приносит доход, раздаваемый добрым, — Толстой находит только выход продолжать идти до конца отдавая имущество, авторские права, репутацию, положение в обществе, в литературе. Что касается отдать жизнь, то она ему давно не ценность, которую надо было бы специально беречь.
2 Июля {1881}. Мужик старик из Варвар[ки], Басовской волости подмигивает, взаймы. {Наверно
сам же хитро подмигивает, когда говорит что отдаст деньги.}Кривая, босая, худая вдова.
Солдат помер, сельца Крылъцова Егор Иванов Захаров. Осталось 4-о детей. Нельзя ли вдове пособие?
Другая вдова крыльцовская, толстая, грубая, а нищая. —
Я ушел от дождя в дом, а они всё сидели под дождем дождем {от нервов дважды пишет}, ждали меня под деревом (Дневник // 49: 48).
Это пока еще во дворе. Сейчас они подступят совсем к телу, займут дом. У Толстого останется только место, которое он может оправдать, за его письменным столом, он туда уйдет от просителей, оставив им последнее пространство своей жизни, и будет в отчаянии записывать:
29 Июня (1881). Старичок, кроткий, зажиточный (плачет сейчас), просит строиться. Вперед готов заплатить штраф мировому. — Странники. Побирушка из Городны пришла на балкон и легла в ноги в середине двери (49: 48).
И от этого поступка — опыта — меняются глаза. Человечество становится видно, что оно сбилось с толку, что заперлось в своих отдельностях, отгородилось, не отпустило себя видеть один атман (самость) во всех. Его полное одиночество образуется как-то естественно, незаметно, само собой. Ему исполняется 53 года, проходит 28 августа, все забыли. Он упрекает сам себя: не отстал еще от ячества совсем, глупо грустит.
28 [августа 1881]. Не мог удержаться от грусти, что никто не вспомнил (49: 57).
Если Толстой этого времени упрекает себя, то он так и пишет, а здесь всё-таки нет — полуупрек, отчасти констатация холода людей. Всех, и крестьян тоже.
3 Сентября {1881}. Ходил на сходку об Александре {яснополянском крестьянине, Копылове, после его смерти в 1886-м Толстой взялся сам обработать землю его вдовы Анисьи. Летом 1888-го Толстой перестроил избу Копыловой, исполняя плотничьи и другие работы}. Резуновы кричат. Из окна волоком высунулась старшинская бывшая. «Острожная. Каторжная». Нелюбви много в народе (49: 57).
Зрение обостряется. Город — что Москва «Войны и мира», где она, была ли вообще! Сейчас виден сплошной ад, другой полюс крестьянского ада — и ужасно, что оба полюса собственно один другого стоят, оба живут за счет друг друга, выхода нет ни там ни здесь.
1881, 5 Октября. [Москва] Прошел месяц — самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву. — Всё устраиваются. Когда же начнут жить? Всё не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные! И нет жизни. —
Вонь, камни, роскошь, нищета. Разврат. Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргию, и пируют. Народу больше нечего делать, как, пользуясь страстями этих людей, выманивать у них назад награбленное. Мужики на это ловчее. Бабы дома, мужики трут полы и тела в банях, возят извозчиками (49: 58).
Разница между крестьянством и городскими пожалуй та, что село целый мир, открытый и не только приспосабливающийся, тогда как город уже окончательно определился и свободы движения в его сложившемся устройстве уже нет, окостенение необратимо. Русский крестьянин Робинзон (дневник 30 января 1906 [97] ), он еще только обстраивается. Но, с другой стороны, Толстой прислушивается и записывает — значит верит — пророчество старого балалаечника на конке об уже гибели крестьянства:
97
«Видел во сне: живет человек и работает на земле, как Робинзон или русские крестьяне, и обстраивается, одевается, кормится с семьей. Приходят люди и говорят: дай часть твоего труда на то, что мы считаем для тебя нужным. По какому праву? И зачем ему отдавать?» (30.1.1906 <ПСС, т. 55>).