Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«огненной паутиной всю землю опутают, крестьяне отойдут, и земле матушке покоя не дадут» (18/30.3. 1884 // 49: 6).

Свой собственно теперь только один, княжеский сын, отказавшийся от того даже, что есть и у бедных. Продолжение той же записи:

Николай Федорыч — святой. Каморка. Исполнять! — Это само собой разумеется. — Не хочет жалованья. Нет белья, нет постели (49: 58).

Один свой. А спорят, какие отношения у Толстого к Фету, Тургеневу. Никаких по-настоящему. Лодка отплыла. Толстой никого не видит, кто как он осмелился бы расстаться со своим я. Так монах в тайном постриге может идти по улицам города и смотреть на благополучных граждан.

[10 июля.

Спасское-Лутовиново.] 9, 10 Июля
[1881]. У Тургенева. Милый Полонской [поэт, 1819–1898], спокойно занятой живописью и писаньем, неосуждающий и — бедный — спокойный. Тургенев — боится имени Бога, а признает его. Но тоже наивно спокойный, в роскоши и праздности жизни (49: 51).

22 августа наоборот Тургенев в Ясной Поляне, показывает как в Париже танцуют «старый канкан». Три слова в дневнике:

Тургенев cancan. Грустно.

Этот Тургенев мало выделяется из пирующей оргии. И не случайное сходство записей Толстого с советами опытного, старого афонского аскета.

Не раз бывало в моей жизни по Богу, что как только я осознавал моим рассудком («шуйца» моя) совершающееся со мной по Божьему снисхождению, так Свет покидал меня (архим. Софроний, см. выше).

Станешь смотреть на плоды добра — перестанешь его делать, мало того — тем, что смотришь, портишь его, тщеславишься, унываешь. — Только тогда то, что ты сделал, будет истинным добром, когда тебя не будет, чтобы портить его (22.12.1882 // 49: 59).

Не сразу догадаешься, где исихаст и где писатель вольнодумец. Убери себя, пусть тебя не будет. Увидь того, кто один и переодевается в разные тела. Толстой как о своем записывает о смерти Николая Андреевича Ишутина (1840–1875), двоюродного брата Каракозова, с ним приговоренного к смертной казни в 1866-м, помилованного, съеденного чахоткой в бессрочной каторге на Новой Каре:

Надели мешок, петлю, и потом он очнулся (он говорит) у Христа в объятиях. Христос снял с него петлю и взял его к себе. Он прожил 20 лет на каторге (всё раздавая другим) и всё жил с Христом и умер. Он говорил, умирая: я переменю платье (17/29.3.1884 // 49: 69).

Так Толстой видел Одного, который меняет себе лица.

На базе отмены я частного снимается вся юридическая, правовая постройка вокруг него. У Толстого ощущение прояснения, очистки, как развеивание туманов, развязывание узлов.

1883. 1 Января. Когда только проснусь, часто мне приходят мысли, уяснения того, что прежде было запутано, так что я радуюсь — чувствую, что продвинулось.

Так на днях — собственность. Я всё не мог себе уяснить, что она. Собственность, как она теперь — зло. А собственность сама по себе — радость на то, что тем, что я сделал, добро. И мне стало ясно. Не было ложки, было полено, — я выдумал, потрудился и вырезал ложку. Какое же сомненье, что она моя? Как гнездо этой птицы ее гнездо. Она хочет им пользоваться, как хочет. Но собственность, ограждаемая насилием — городовым с пистолетом — это зло. Сделай ложку и ешь ею, но пока она другому не нужна. Это ясно (49: 60).

Красивое решение. У Гегеля оно называется свободой собственности: скрипка принадлежит тому, кто лучше умеет на ней играть. У Толстого: если другой хочет есть, твоя ложка принадлежит ему.

Но как будто бы здесь что-то недопрояснено? Что?

Ах да: бывает, что люди наперекор всем правам и свободам отнимают собственность. Что делать тогда? Отнять у отнявшего? Но тогда цепную реакцию отниманий что остановит? Всё застынет в цепком присвоении, как оно и есть теперь, так что с руками оторвешь эту ложку, и никто не станет разбираться, кому она нужна, как остановить присвоение? Продолжение той же записи, единственной за весь 1883 год:

Вопрос трудный в том, что я сделал костыль для моего хромого, а пьяница берет костыль, чтобы ломать им двери. Просить пьяницу оставить костыль. Одно. Чем больше будет людей, которые будут просить, тем вернее костыль останется у того, кому нужнее.

Господа, почему нельзя схватить пьяницу, отнять у него в конце

концов костыль, если надо связать, запереть.

Мы в нашем праве, мы справедливы, пьяница нет. Наше дело восстановить право, ограничить, схватить за руку, арестовать, убить преступного пьяницу. Почему это нельзя?

Мужик вышел вечером за двор и видит: вспыхнул огонек под застрехой. Он крикнул. Человек побежал прочь от застрехи. Мужик узнал своего соседа-врага и побежал за ним. Пока он бегал — крыша занялась, и двор и деревня сгорели (Дневник 1884 г., начало // 49: 61).

По-честному всегда у человека есть срочное дело, важное как тушение пожара, с которого взаимное выяснение справедливости собьет. Тогда сгорит дом и вся деревня. Две логики, ясные и прямые: одна доспорить, доказать, отсудить, расправиться; другая — не выпустить дело из рук, как затушить пожар или донести непотухшую свечку, когда не осталось и уже никогда не будет ни одной спички.

Мы не имеем этих глаз Толстого. Нам скорее кажется наоборот, что если остановить несправедливых и отнять у них средства зла, восстановить справедливость, тогда можно будет заняться делом, а без этого не надо, всё равно всё отнимут.

Толстой видит, как эта логика справедливости и выяснения прав создала до сих пор историю человечества.

Я сейчас перечел среднюю и новую историю по краткому учебнику.

Есть ли в мире более ужасное чтение? Есть ли книга, кот[орая] могла бы быть вреднее для чтения юношей? И ее-то учат. Я прочел и долго не мог очнуться от тоски. Убийства, мучения, обманы, грабежи, прелюбодеяния и больше ничего (Дневник 1884 г. // 49: 62).

На следующий семестр, осенний, если мне позволят здесь, если нет то в Институте философии, я хотел бы начать курс философия права [98] .

Осмысленное отношение к праву возможно только в перспективе освобождения от метрического понимания социума как комбинации частных я.

Логика частного права телесной личности, единственно понятная в теперешнем понимании закона, противоположна тому, что Толстой называет разумение. В разумении — это движение — распадаются стены того, что Керкегор называл персональной тюрьмой, которую строит для самого себя каждый человек. Одна из главных функций Индры, центрального деятеля в ведийском мире, — разрушение (раздирание) городов. Каким-то чутьем, рыща повсюду в поисках выхода из тесноты, в которой ему становится душно, Толстой после Конфуция и Лао-цзы набредает на Ригведу. Он читает на языках, переводит осмысливая и превращая в свое — русское? Как сказать. Просто своё, не русское. Отношение между русским и Толстым такое же, как между Толстым и им самим. Кто разобрал свое я, разберет уж и свою национальную принадлежность.

98

<Курс «Введение в философию права» читался в МГУ в осенний семестр 2001-го и в весенний семестр 2002 г.>.

Приучать себя думать о себе, как о постороннем; а жалеть о других, как о себе. […] Как хорошо, нужно, пользительно, при сознании всех появляющихся желаний, спрашивать себя: чье это желание: Толстого или мое. Толстой хочет осудить, думать недоброе об NN, а я [слово: я подчеркнуто дважды] не хочу. И если только я вспомнил это, вспомнил, что Толстой не я, то вопрос решается бесповоротно. Толстой боится болезни, осуждения и сотни и тысячи мелочей, ко[торые] так или иначе действуют на него. Только стоит спросить себя: а я что? И всё кончено, и Толстой молчит. Тебе, Толстому, хочется или не хочется того или этого — это твое дело. Исполнить же то, чего ты хочешь, признать справедливость, законность твоих желаний, это — мое дело. И ты ведь знаешь, что ты и должен и не можешь не слушаться меня, и что в послушании мне твое благо (8.4.1909 <ПСС, т. 57>).

Поделиться с друзьями: