До встречи на небесах
Шрифт:
Таким же он был и в молодости. Как-то отправились на охоту: он, Мазнин и Мезинов, так Коваль умудрился за один день подстрелить чирка, зарисовать его, и сфотографироваться с ним, написать два стихотворения, и к обоим на гитаре подобрать мелодии, сделать несколько акварелей и автопортрет, вырезать из корней черта и свой профиль, собрать какие-то травы для лекарств, и еще закадрить деревенскую девушку — могу немного перепутать, но за суть ручаюсь.
С возрастом Коваль обрюзг, заматерел, стал похож на старую жабу; когда смеялся, его выпученные глаза вылезали из орбит, щеки тряслись, словно желе. Раза два он ложился в больницу на похудение, после чего выглядел, как молодая лягушка, но быстро
— В пединституте профессор… (такой-то) говорил: «Что бы Коваль ни написал не по правилам грамматики, это будет правильно». (Совсем по Жуковскому — «Как мы с Пушкиным пишем, так и должно быть»).
В другой раз говорит:
— Мне, как таланту, легко найти нужное слово, в голове-то безмерный клад. (Вспоминается Чайковский: «У меня пять процентов таланта и девяносто пять работа»).
Но случалось, Коваль впадал в жуткий пессимизм, особенно когда ему в очередной раз не дали премию Андерсена. Он жаловался, что ему не о чем писать, что родители его юной журналистки Жени (которая у него брала интервью, и с которой он два года крутил роман) отправили ее за границу — подальше от него, что вообще молодые женщины на него все меньше обращают внимание, на что я замечал:
— Ничего, мы свое взяли. А ты и чужое взял, как говорит Венька Лосин (художник).
Коваль смеялся.
— Ни фига! Вон Костя (Сергиенко) берет и берет. Можно сказать, гребет, черт бы его подрал! Правда, делится.
В последний год в семейной жизни Коваля начались раздоры. Наталье надоели секретарши мужа и журналистка — «на одни звонки ей в Париж ухлопал пятьсот долларов». Наталья устроилась преподавателем в школу (с сыном сидела ее мать), и стала домой возвращаться поздно.
— Завела любовника! — в ярости заявил мне Коваль. — Привозит ее на машине.
А по телефону призывал меня быть свидетелем падения жены:
— Иди, скажи Леньке, когда ты вчера явилась! Слышишь, гремит кастрюлями?! Не хочет говорить, что ее на машине подвозит любовник!
Наталья подходила и спокойным голосом опровергала мужа:
— Не слушай его. Все это его выдумки.
Нельзя сказать, что они совсем разлюбили друг друга, их отношения просто притупились, и Наталья напоминала мужу, что она еще молодая, красивая женщина, а Коваль комплексовал из-за своего возраста и оттого что «исписался».
Прежде чем высказывать свое отношение к творчеству Коваля, замечу: для меня в работах особенно ценны естественность и подлинность, нарочитость вызывает недоумение и протест. Ну ладно, в молодости, когда не знаешь как самоутвердиться, но в зрелости, а тем более под старость, когда уже тянет к простоте и ясности, стремление пооригинальничать выглядит диковато. Хемингуэй говорил: «Туманно пишут о том, что туманно себе представляют».
И еще одно отступление. Я знаю точно: в искусстве большинство близких людей, нахваливая работы друг друга (то «трепетно, волнительно», то взахлеб), частенько лицемерят, а если что-то явно не нравится — помалкивают, боятся обидеть, испортить отношения. Это и понятно — творческие люди крайне ранимы и болезненно воспринимают критику. Несмотря на этот печальный факт, я убежден, что как раз близкий человек обязан быть предельно искренним и говорить то, что думает. Кто ж, как не он? Для пользы дела мы должны относиться к друг другу с повышенными требованиями.
Меня с детства отец приучил настороженно относиться к похвале, рассматривая ее, как ничего не значащие слова, способ увильнуть от
серьезного разговора по сути. Другое дело критика, пусть даже самая жесткая — из нее всегда можно выжать полезное, и тем самым сделать работу качественнее. Когда Кушак мне говорил: «Все отлично. Классно», я знал — ему лишь бы отмахнуться, хотя сам всегда и все «обкатывал» на друзьях: звонил Мазнину, Тарловскому, мне, спрашивал, где что покоробило. А потом вздыхал:— Да, то же самое сказал и Игорь, и Марк… надо крепко подумать.
А вот Мазнин и Мезинов меня чихвостили, как надо, с большим подъемом, и если при этом Мазнин все-таки выбирал выражения, то Мезинов не ограничивал свой словарный запас и жалил меня в самое сердце; на рукописях писал, используя бандитскую лексику: «Где это ты, му…к, видел?!», «Что за чушь, что за дерьмовая концовка?! Ты что, совсем ох…л?!» — прям готов был придушить меня. А при встрече подробно разбирал мои огрехи и несуразицы:
— Где у тебя развитие сюжета? Топчешься на месте, е… мать. Не ты господствуешь над временем, а оно над тобой. Ну, есть у тебя дневниковая манера, интонация, нюансы всякие, но этого мало. Где свой подход, индивидуальность?!
Я, конечно, защищался, как мог:
— Но ведь манера, интонация, нюансы это и есть индивидуальность.
— Ничего подобного! Это только окраска. Индивидуальность это, прежде всего, самобытный взгляд!..
Я был бесконечно благодарен друзьям за доскональный разбор, и выжимал все, что мог, из их проработки.
Руководствуясь повышенными требованиями и выскажусь о работах Коваля. Вначале о его музыкальных поползновениях.
Вообще-то говорить об этом мне попросту не интересно, даже смешно. Ответственно заявляю: Коваль не обладал слухом (перевирал мелодии), но изо всех сил хотел стать бардом; усердно брал уроки игры на гитаре, не упускал возможности спеть свои вещи. Все для того, чтобы быть в центре внимания (к слову, он любил выступать: открывал выставки художников в библиотеках и ЦДЛ, вел семинар в «Мурзилке» — учил уму-разуму молодых литераторов). Бывало, в мастерской у Стацинского кто-нибудь рассказывает интересную историю, Коваль мне шепчет:
— Развели хренотень! Надо немедленно достать гитару. Пойдем по мастерским.
Это у него называлось «перехватить инициативу». Он всюду перетягивал одеяло на себя. Так на выставке стоило Н. Силису заговорить о себе, как Коваль со смешком ершился:
— Что ты все о себе, да о себе, черт тебя подери! Брось валять дурака, обо мне что-нибудь скажи!
На вечере в Малом зале кто-то говорил о нем, как о прозаике, он бросил реплику:
— Скажи, что я еще и первоклассный стихотворец. У меня две книжки стихов!..
Он не забывал о себе, даже когда писал о других. Например, написал: «Когда я читаю „Утренние трамваи“ Л. Сергеева, я вспоминаю „Последний троллейбус“ Б. Окуджавы, та же музыка звучит во мне». Ясно, здесь сплошное кокетство, игра слов, ведь ничего нет общего между — пусть мелодичной, но унылой вещью мэтра и «трамваями», где все отмечали какой-никакой, но оптимизм. Коваль просто похлопал меня по плечу и высветил свою тонкую душу.
В музыке вкус у Коваля был разбросанный (к месту вставлю — вкус, по-моему, особый, возможно даже врожденный, талант, по большому счету — вообще определенный взгляд на жизнь). Коваль никогда не пел песен нашей юности, но не забывал песни с налетом блатной романтики. Например, любил «Мурку». Ее пел на мой день рождения не только у меня дома, но и в ресторане ЦДЛ, где, кстати сидели иностранцы. Подошел к таперу, крикнул, что посвящает песню мне (на кой черт она была мне нужна?) и заголосил. Спел, дождался двух-трех хлопков, но ему вдруг втемяшилось, что у него получилось не очень душевно, и он затянул еще раз.