До встречи на небесах
Шрифт:
Музыкальные упражнения Коваля можно рассматривать только как хобби, как семейное «кухонное» искусство, но не исполнять в залах, а он постоянно лез на сцену, в радиостудии и экран телевидения. Кстати, Кушак тоже мог бы исполнять пару своих дворовых песен и «цыганочку», но надо отдать ему должное — делал это только в кругу друзей.
О художнических работах Коваля говорить можно, но спокойно. Некоторые его пейзажи, деревянные скульптуры и эмали (где за общими контурами не виден четкий, крепкий рисунок) вполне приличного уровня для художника любителя, тем более что главным для нашего героя было «побольше ломать форму», делать все позабористей, покривее. Но Коваль, кретин, считал себя не просто художником, а художником выдающимся («мой талант от Бога!»). Это не подтверждал ни один профессиональный художник, за исключением Н. Силиса и В. Лемпорта, которые и натаскивали «дарование» в своей мастерской. Тем не менее, непробиваемый Коваль постоянно демонстрировал «свое могущество» —
— Ну нравится ему рисовать, пусть рисует.
Если бы Коваль писал только пейзажи и натюрморты, к нему не было бы особых претензий, но он писал портреты, а это уже выглядело дилетантской дерзостью. Ну как можно браться за портрет, не зная костяк человека, не умея рисовать руки?! Я ему говорил:
— Не выставляй портретные работы.
А он, тупоголовый:
— Ни х…! Все выставлю!
Коваль стремился увековечить знаменитостей: Ахматову, Чуковского, Тарковского. Он вообще тянулся к известным людям — отчасти и для того, чтобы потом написать о них мемуары. Бывало, сидим за столом в компании, внезапно Коваль замечает известную личность, тут же, встает, подходит, перекидывается словами.
— Что, побежал засвидетельствовать свое почтение? — бросает Сергиенко, когда Коваль возвращается. — Пусть сами к нам подходят… У тебя мания величия! А мы что для тебя, люди второго сорта, да?
Понятно, талантливый человек и должен общаться с талантливыми, ведь они подпитывают его творчество (а посредственности обедняют), но Коваль иногда перегибал. Ну не случайно же, в «Монохрониках», кроме знаменитостей, он упомянул только тех, кто постоянно был на слуху, и разных скандальных формалистов, типа Рабина, Гробмана, Брусиловского, Ю. Алешковского, от которых ничего ценного не останется, с которыми он и виделся-то не больше двух-трех раз. Такая тонкость. Почему-то в дневниках Коваля не нашлось места малоизвестным широкой публике, но прекрасным художникам: Монину, Лосину, Перцову, Молоканову, Варшамову, с которыми он годами работал бок о бок. И кроме Снегирева, он, гад, не обмолвился ни об одном из отряда детских писателей, о которых эти очерки, а ведь дружил с ними не один десяток лет, и они кое-что сделали в детской литературе.
Кстати, и приятелей он особенно ретиво выбирал из числа «своих», причем из самых разных сфер (и как находил?). Он терпеть не мог театры и театральную публику, но приятельствовал с П. Фоменко и М. Козаковым; совершенно не интересовался техникой, но поддерживал отношения с «богоизбранными» инженерами; был далек от политики, но встречался с «либералами» из «Яблока» (В. Лукиным) и «СПС» (М. Арбатовой).
Вот как своеобразно Коваль объясняет название «Монохроник»: Размышляя над этим словом («АУА»), я спросил некоторого(!) писателя:
— Что такое АУА?
— Агентство улетающих арбузов, — ответил тот.
Возможно, возможно.
А что такое, на ваш взгляд, жизнь человека? (уже обращение к читателю).
По-моему, АУА — и привет!
И это писал уже старый моховик, маститый писатель, в книге, как я понимаю, для взрослых. Никто мне не докажет, для чего это позерство, что это крутая проза, ирония и юмор, и идут они от «божественного дара».
И опять-таки не случайно предисловие к «АУА» написал отвратительный литератор Вик. Ерофеев (с якобы «изысканной» прозой, на самом деле извращенческой), мерзкий выпендрежник и попросту негодяй, которого не уважает ни один серьезный писатель, а Коваль с ним приятельствовал. Одно название предисловия чего стоит — «Светлая тьма». И так далее: «… ошпарили слова, увесистые восклицательные знаки, драйв, в глазах холод достойный радикального концептуализма, стиль оправдания мира…» (как будто мир нуждается в чьем-то оправдании!). И уж совсем чушь, что проза Коваля связана узами с Тургеневым. Как раз наоборот — она не в традициях великой русской литературы. Еще в юности Коваль безвозвратно «въехал» в Зощенко, а половина его детских рассказов идет от Сетона-Томпсона — Коваль мне прямо об этом говорил, когда писал «Шамайку» для Р. Быкова (тот так и не поставил фильм, но выплатил три гонорара за одну эту вещь!). Вся беда в комплексе Коваля — он, старая телега, всегда хотел быть писателем для взрослых и стоять в одном ряду с нашими знаменитостями, но когда пытался писать взрослую прозу, у него получалось слабо. Это и понятно — он, дурень, отходил от себя, от того, что ему было дано от природы.
К своим картинам Коваль относился как к бесценностям, каждую фотографировал на слайды, а когда И. Раскин нашел ему покупателя, заломил сотни долларов.
Бывало, кто-нибудь попросит рисунок на память, Коваль сразу:
— Поедем в мастерскую, что-нибудь выберешь.
Приезжали, он начинал копаться в сундуке (размером с малолитражку).
— Вот эту хочешь? Хороша, а, едрена вошь?! Но ее никак не могу дать. Ну никак, хоть убей!.. Ну эту, сам понимаешь, я
тебе хрен дам — это шедевр… Может эту?.. Прям не знаю. Моя душа в смятении, — он закрывал сундук и говорил ошарашенному гостю: — Знаешь, я тебе в другой раз что-нибудь нарисую.Все это выглядело глуповато, ведь большинство художников щедро раздаривало свои работы (и ценные): Монин, Токмаков — да почти все! В. Коновалов вообще никого не отпускал из мастерской без своей картины.
Готовясь к выставке, Коваль просил меня помочь отобрать картины и развесить их. Делать с ним экспозицию было непросто — здесь ему изменяло чувство меры и вкус, мы спорили до хрипоты. Он хотел выставить все и доказывал мне какую-то ерунду: эта работа, видите ли, ему дорога, потому что с ней что-то связано, та — потому что у него было необычное состояние… Я говорил очевидные вещи, что зрителю наплевать на «состояние», и на «что с чем связано» — важен конечный результат.
— Так-то оно так, — слабо сопротивлялся Коваль, и тут же наседал на меня со всей мощью. — Как хочешь, но это я не могу не выставить, едрена вошь! Ну, никак не могу, хоть убей!
Прежде чем выставлять свои работы в ЦДЛ у Б. Космолинского (галерейщика, который выдавал себя за польского дворянина, на самом деле был практичным российским евреем. Собственно, как и многие из его соплеменников, — от Тимофеевского до махровой сионистки уродины Новодворской. Такие дворяне!), Коваль предъявлял двенадцать условий: повесить на видном месте, недалеко от смотрительницы зала, чтобы освещение было рассеянным, чтобы с ним соседствовал не кто-нибудь, а Т. Назаренко, чтобы работы огородили, не фотографировали и прочее. Несмотря на все эти строгости, однажды одну из его маленьких эмалей (обнаженную женщину) все-таки стащили; Коваль страшно расстроился, напился и весь вечер не мог успокоиться, словно в его жизни случилось что-то непоправимое. А ведь он прекрасно знал художников, которые не очень-то заботились о судьбе своих работ, у которых обворовывали мастерские (у одного даже полностью сгорела), и они это переживали достойно. «Ничего, восстановим, — говорили, — сделаем даже получше».
Вполне серьезно скажу: из всего художнического наследия Коваля надо выбрать десять пейзажей маслом, пять-шесть (не больше) рисунков тушью и столько же эмалей. Вместе с деревянными скульптурами это будет неплохая экспозиция.
После выставки ехали на машине Коваля в его мастерскую на Серебрянической набережной (понятно, брали с собой горючее). Как большинство нервных людей, Коваль водил машину словно чокнутый: метался из ряда в ряд, злился, что ничего не выигрывает… Нельзя сказать, что он был полным «чайником», но и ассом его не назовешь, тем более что в технике он ничего не петрил — его можно назвать «чайником» со стажем.
Для меня Коваль в своем творчестве самобытен и значителен только как писатель и только двумя книжками. В детской литературе он в какой-то момент вырвался вперед, но не настолько, на сколько кричат его «толкатели». В. Голявкин вырвался подальше, но о нем почему-то помалкивают. А что говорить о детских рассказах Ю. Казакова, до которого всем плыть и плыть, и которого почти не упоминают (Казаков написал мало, но большинство его рассказов — жемчужины).
Коваль начинал с поэтических выкрутасов у Сапгира и Холина (в те годы постоянно цитировал ломовые стихи последнего: «Моча и Г…о», «В переулке около дочка мать укокала»). Потом вслед за ними подался в детскую литературу — писал стихи и песни (типа «Про лилипутов», на которую написал музыку «свой» Никитин); подался в детскую литературу не от привязанности к миру детворы и животных (со школьниками общался только на практике, а став писателем, перед ребятами выступал лишь однажды, и то по ошибке — готовился выступать перед взрослыми), животных никаких не держал, и, повторюсь, будучи охотником, убивал вальдшнепов и зайцев, потом их рисовал. Я вновь ему говорил:
— Тебе на Том Свете жариться на сковородке.
А он:
— Ни хрена! Бог простит. Учти, я не охотник, а добытчик. Это разные вещи (можно подумать, умирал с голода).
Как и его наставники по Абельмановке, Коваль пошел в детскую литературу, потому что в то время только в ней допускалась определенная доля формализма, символов, подтекста. Он и сам это признавал:
— Я писатель, спрятавшийся в детскую литературу. (Значит, был с детьми неискренен, что выглядит не очень порядочно). Позднее Коваль вывел для себя спорное руководство: «Нет литературы детской и взрослой, есть литература и есть не литература» (на самом деле — это просто красивая фраза, разница есть и немалая). Казалось бы, нечто подобное имел в виду и Андерсен, когда ему собирались ставить памятник с детьми и, разглядывая эскиз, он сказал: «Уберите детей, я никогда для них не писал». Тем не менее, великий сказочник писал просто и ясно, а некоторые словесные находки Коваля дети попросту не поймут. Да и он никогда не думал о детях — свои лингвистические выкрутасы он адресовал взрослой «элите» — «оригинальничал», по выражению Снегирева. К счастью, придя в «Мурзилку» к Митяеву, Коваль отошел от Сапгира и Холина, и начал писать реалистические стихи (пару я иллюстрировал), а затем свою лучшую прозу — чистую и упругую.