Долгорукова
Шрифт:
«Высоко взял, государь, — раздражённо думал Лорис-Меликов. — Моя честь незапятнана и вовсе не зависит от того, будет пойман этот проклятый Халтурин или нет. Думает ли он о своей чести, забросив законную супругу... Кто только не толкует об этом — от обер-камергера до трубочиста... »
Лорису очень хотелось самому поглядеть на этого Халтурина. У него, должно быть, отчаянная голова и железное сердце. Такого бы в агенты. Но в департаментах всё больше хлюпики либо тупицы, дрожат за свою шкуру, дрожат-дорожат ею.
Мысль его снова перекинулась к императрице, чьи дни были сочтены. Он всего лишь два раза сподобился быть принятым ею. Его поразила
Но роковая развязка неумолимо близилась. И старшие дети Александра пребывали в смятении. Никто из них не сомневался: Долгорукова займёт место матери. Отец в своём любовном ослеплении может зайти слишком далеко: короновать свою любовницу. Он уже нашёл прецедент в истории дома Романовых: император Пётр Великий тоже короновал свою метреску, в святом крещении тож Катерину.
Но то был Пётр Великий! Он сам предписывал себе законы, он Россию поднял на дыбы, как с исчерпывающей афористичностью написал Пушкин. Никто во всей Европе не мог сравниться с ним в дерзновенной смелости.
Катерина Долгорукова станет мачехою взрослым детям Александра. Многие сравнялись с ней годами, иные были даже старше. Как относиться к ней, как обращаться, как именовать? Игнорировать? Но это будет глядеться как вызов, отец сего не потерпит.
Наследник цесаревич пробовал в осторожнейших выражениях испытать почву. Он начал издалека:
— Ты знаешь, папа, чудные стихи, которые посвятил Фёдор Иванович Тютчев нашей матери, Её величеству? — и не дожидаясь ответа, прочёл с чувством:
Кто б ни был ты, но встретясь с ней, Душою чистой иль греховной, Ты вдруг почувствуешь живей, Что сеть мир лучший, мир духовный.Это был тонкий ход. Александр весь встрепенулся — то ли воспоминания вдруг нахлынули, то ли поэзия затронула струны душевные. И сын, ощутив это движение, продолжал:
— И другое, столь же трогательное и высокое в своём чувстве:
Как неразгаданная тайна, Живая прелесть дышит в ней, - Мы смотрим с трепетом тревожным На тихий свет её очей. Земное ль в ней очарованье, Иль неземная благодать? Душа хотела б ей молиться, А сердце рвётся обожать...Но отчего Фёдор Иванович уже тогда мог предчувствовать: «Мы смотрим с трепетом тревожным?»
— Это присущая поэтическим натурам острая чувствительность, — с неохотою отвечал Александр. Видно, вопрос затронул болезненный нерв.
— Неужели уже тогда лежала печать болезни на её челе? — продолжал допытываться цесаревич.
Александр помедлил с ответом. Его на мгновенье смутила форма: сказать ли «твоя мать», «государыня», «наша госпожа»... Наконец он нашёл:
— Мария
с детства отличалась болезненностью. Она, если ты помнишь, часто хворала. А потом, сказать по правде, и я недосмотрел. Частые роды не шли ей на пользу.— Как ты полагаешь, можно ли было бы поправить её здоровье?
— Поздно, — вздохнул Александр. — Слишком поздно. И потом — я уж говорил вам и пенял ей: врачи в Канне настаивали на продолжении лечения. Она же заупрямилась. Правда жестока: Мария обречена. Врачи затрудняются с ответом, сколько она ещё протянет. Мы должны быть готовы...
Ему хотелось бы сказать: я жду её кончины со дня на день. Неизбежность была очевидна и в самой глубине души он торопил её: скорей бы, скорей! Он жаждал упрочить положение Кати. Упрочить же его могла только смерть — как это было ни кощунственно.
Цесаревич Александр долго мялся, прежде чем решился задать следующий вопрос. Но он задал его.
— Прости меня, папа, но я от имени всех твоих и маминых детей обязан спросить тебя: займёт ли место мамы княжна... княгиня Екатерина Михайловна Долгорукова?
Лицо Александр побагровело. Ещё мгновенье, и с уст его сорвётся брань. В минуты гнева он бранился, как записной матершинник.
Тяжёлое молчание повисло в воздухе.
— Никто не вправе вторгаться в мою личную жизнь, слышишь! Даже вы, мои дети. Даже ваша мать... Она была столь деликатна, что не пеняла мне в самую трудную пору выпавших на её долю испытаний. Ты понимаешь, о чём я говорю. Скажи об этом всем. Когда я приму решение, то оповещу всех вас. Оно будет обязательно. Пока ещё я царствую и моя воля — закон для всех подданных, не исключая и вас, моих детей, равно как и моих братьев и сестёр.
Цесаревич Александр вздохнул. Вздох был шумный — под стать всему его огромному, неуклюжему телу. Отец смягчился.
— Я хотел бы, Саша, чтобы вы все, и ты в первую очередь, разумно и, главное, доброжелательно отнеслись к моему... э-э-э... выбору, да. Это не мимолётная связь. У нас есть дети. Я обязан позаботиться об их будущем и о будущем их матери. Это ни в коей мере не переменяет вашего положения, вашего статуса великих князей и княжён. Единственное, чего я требую от вас: уважения... Уважения к Екатерине Михайловне, уважения к нашим детям, полного признания свершившегося факта. Обещай же мне.
Цесаревич снова вздохнул. Он понимал, что иного исхода нет и не будет. Понимал, что воле отца придётся покориться. Ну а потом... В конце концов он займёт престол — не вечен же отец. И тогда будет видно... Собственно, тогда уж будет всё равно...
— Обещаю тебе, папа. Обещаю твёрдо. Я принимаю твой выбор и... уважаю его.
— Ну вот мы и поладили, — облегчённо произнёс Александр. И обнял сына.
— Я только хочу попросить тебя, папа, — давай станем более внимательны к последним дням мамы.
— О, конечно, да-да, непременно, — торопливо произнёс Александр. И была в этой торопливости какая-то неискренность, желание поскорей закончить разговор. — Мы все должны собираться у её постели.
А ведь как тяжко собираться у одра страдания, зная, что человек, который некогда был дорог и любим, молод и прекрасен, но ныне черты его неузнаваемо искажены болезнью, вот-вот покинет этот мир. Более же потому, что испытываешь перед ним неизгладимое чувство вины. И он уходит, унося с собою это чувство, твоё чувство, твою вину в тот мир, грозный и страшный своею неисповедимостью. Уходит, быть может, не простив и не желая прощать, несмотря на евангельскую заповедь.