Дороги товарищей
Шрифт:
Говорил с тобой мальчик,
Что в каменном доме напротив
Красный галстучек носит,
Задорные песни поет.
Соня нетерпеливо тряхнула головой, будто отгоняя что-то, отшвыривая от себя. Ладошки ее и пальцы плотно прижимались к ногам:
Как темно в этом доме! —
гневно, с болью, но тихо, очень тихо повторила она.
Ворвись в эту нору сырую
Ты, о время мое!
Размечи этот
Аркадий глядел на чуткие пальцы Сони, не замечая, что руки его сжимаются в кулаки, локти напряженно упираются в колени. Губы Аркадия сдавливались.
Дорогая моя! —
с нежной горечью сказала Соня, по-прежнему не повышая голоса и не отрывая глаз от пола,—
Что же будет с тобой?
Неужели
И тебе между них
Суждена эта горькая часть?
Неужели и ты
В этой доле, что смерти тяжеле
В девять — пить,
В десять — врать,
И в двенадцать
Научишься красть?
Соня снова вздохнула, теперь облегченно, гордые, властные и почти торжественные интонации просочились в ее голос.
Нет, моя дорогая!
Прекрасная нежность во взорах
Той великой страны,
Что качала твою колыбель!
След труда и борьбы —
На руках ее известь и порох,
И под этой рукой
Этой доли
Бояться тебе ль?
Соня первый раз поглядела на Аркадия, подалась к нему всем телом, заговорила почти шепотом, страстно и требовательно:
Для того ли, скажи,
Чтобы в ужасе
С черствою коркой
Ты бежала в чулан
Под хмельную отцовскую дичь, —
Надрывался Дзержинский,
Выкашливал легкие Горький,
Десять жизней людских
Отработал Владимир Ильич!
Аркадий закусил нижнюю губу, лицо его непроизвольно перекашивалось и сжималось, как от боли Он отворачивался. Глаза у него загорались блеском, напоминающим солнечный свет на воде.
А Соня, глядя в лицо ему, с закипающим гневом говорила:
И когда сквозь дремоту
Опять я услышу, что начат
Полуночный содом,
Что орет забудлыга-отец,
Что валится посуда,
Что голос твой тоненький плачет, —
О, терпенье мое,
Оборвешься же ты наконец!
Аркадий, то ли простонав, то ли всхлипнув, вскочил со стула, неуверенным шагом подошел к окну, вцепился в подоконник рукой и прижал к стеклу горячую щеку. Соня повернулась, шагнула к нему, не подымая рук и не делая ни одного лишнего движения, грозным, и печальным, и в то же время ликующим голосом, которого не расслышали
бы и в третьем ряду от сцены, дарила счастье и выносила последний приговор:И придут комсомольцы,
И пьяного грузчика свяжут,
И нагрянут в чулан,
Где ты дремлешь, свернувшись в калач,
И оденут тебя,
И возьмут твои вещи,
И скажут:
— Дорогая!
Пойдем…
Аркадий зажмурил глаза и что было силы сжал рот.
Мы дадим тебе куклу.
Не плачь!
— Я не плачу, — с трудом разжимая губы, выдавил Аркадий. — Я не плачу. Я не плачу!
Плечи у него затряслись.
Соня молча стояла посредине комнаты, слушала, как давится слезами Аркадий, и по губам ее пробегала, то вспыхивая, то угасая, улыбка. В ней было и женское сознание своей силы, и добрая влюбленность девочки, и упоение жизнью, и ревнивая недоверчивость, и какая-то загадка, которая говорила, что так полна, сложна, не исчерпана и на десятую долю ее душа.
— Ладно, — сказал Аркадий. — Ладно. Я пошел. У меня дело.
Соня не остановила его. Она только попросила:
— Ты приходи… пожалуйста.
Пряча лицо, Аркадий вышел на балкон, махнул рукой ей и прыгнул вниз.
Она облокотилась о перила, молчаливо, покорно провожала его всепонимающим взглядом.
Он не обернулся — ни разу, как и тогда, в начале лета, но теперь-то Соня знала, что творится у него в душе!..
БОГАТЫЙ УЛОВ
Раза два или три в неделю Аркадий вставал до рассвета, брал удочки, банку с червями, припасенную с вечера, и шел на рыбалку. Он облюбовал одно укромное местечко на Старице, обжил его, по возможности храня от постороннего глаза. С трех сторон оно было окружено лозняком: полукольцо живой изгороди, а за ним — клок зеленой, почти не знавшей человеческих ног лужайки. Хорошо, с азартом, в иные дни самозабвенно клевали здесь окуни! Они шли на крючки с наживкой, как пираты на абордаж, мгновенно, по-разбойничьи топя поплавки. Небольшие, ну, с ладонь, может, чуть длиннее, они были так прожорливы, что даже хватали с налету пустые крючки. Однажды, рассказывал Аркадий, он в самом начале ловли случайно уронил в воду банку с червями, и все-таки не ушел с пустым ведерком: окуньки брали на мух, на козявок, и вообще «на сухую снасть». Рыбакам виднее, может ли быть такое…
Окуньки, выуживаемые Аркадием, — впрочем, в Старице водились не только окуньки, — этот красноперый и хищный подводный народец; обитал в зеленых глубинах заводей, в тине и осоке, и другой мелкий нечиновный рыбий люд, — так эти самые окуньки составляли чуть ли не основную часть меню семьи Юковых. Одного улова хватало на отличную уху — с лучком, перчиком и картошечкой, подчас на две ушицы, оставалось еще и на жаркое; правда, многовато костей, но желудок Аркадия переваривал и не такие вещи. Желудок у него был луженый; всякая мелкая игла и разные осколки перетирались в нем так же исправно, как перетирается мельничными жерновами ржаное зерно. Уха, рыбье жаркое, свежий ароматный черный хлеб, густо посыпанный солью, — ну чем не райские блюда! Аркадий летом чувствовал себя прекрасно: еда росла под ногами, летала в воздухе, плескалась в воде.
В ночь с субботы на воскресенье, после разговора с Соней, Аркадий спал плохо; он уснул поздно и проснулся не вовремя: уже отгорала, теряя густо-алые краски, холодная заря конца лета. Не умывшись и даже не схватив куска хлеба, Аркадий выскочил из дому и рысцой пустился по знакомой дороге за город. На одном плече лежали у него рыболовные снасти, на другом висела потертая кожаная сумка; кроме банки с червями да запасных крючков, в сумке ничего не было. Аркадий был без фуражки, босиком, в стареньком пиджаке.