Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Смысл движущего Сомнамбулу устремления к окончательному просыпанию совпадает с подразумеваемым желанием читателя оказаться воочию с тем, что происходит внутри стихотворения. Это, как нам кажется, и определяет особую увлекательность такого «сомнамбулического» повествования.

Причем отметим важность фотографического способа регистрации поэтической речи, парадоксально происходящей при как бы слепом присутствии героя, – ср.: способ зрения Гомункула в «Фаусте» – «лучистого гнома», способного изменять накал своей колбы для освещения – по сути, порождения – происходящего повествования.

Необходимо также отметить, что во всех вышеуказанных произведениях А. Парщикова инвариантно присутствует [12] тревожный, трансгрессивный образ метафизической разъятости между «верхом» и «низом». Этот образ можно отнести к первой карте колоды Таро (схема которой возникла в результате адаптации оккультизмом символизма сефиротического древа, принадлежности Каббалы) – карте Алеф, означающей первую ступень «духовного становления» [13] . На ней в виде первой буквы еврейского алфавита изображен повешенный за ноги человек, чья геометрическая диспозиция символизирует следующие интересующие нас здесь метафизические ситуации: «А ну-ка, пробудится этот, висящий, развяжется где-то неплотно завязанное сочетание эфира и духа» (А. Парщиков. Афелий); «Что для двуногих высь, / то для пернатых наоборот» (И. Бродский.

Осенний крик ястреба); «Обращусь ли к небесам, / Оглянуся ли на землю, / Грозно, черно тут и там; / Вопль унылый я подъемлю» (Е. Баратынский. Недоносок).

12

Так же, как и в «Недоноске» и «Осеннем крике ястреба».

13

Иличевский А.Опыт геометрического прочтения: «Нефть» и «Долина транзита» А. Парщикова// Комментарии. № 18. М., 2000.

2. В начале романа Шмуэля Йосефа Агнона «Только вчера» главный герой делает надпись на спине бродячей собаки «бешеная собака» (ср. механизм оживления голема с помощью тайного имени), после чего она запускается им в нарративный лабиринт блужданий по Иерусалиму. В ознаменование совершенности повествования в финале собака кусает главного героя, и тот умирает от водобоязни.

В повести Агнона «Эйдо и Эйнам» (абсолютно неисчерпаемой в отношении символизма своих образов) главный герой поглощен тайной «лунной болезни» своей возлюбленной, которая в периоды полнолуния сомнамбулически бродит по крышам Иерусалима. Возможная разгадка связывается им с некими тайными письменами на забытом языке. Попытка прочтения этих письмен – одухотворения их Буквы в Слово – по сути, и разворачивает напряженное повествование повести.

3. В «Повести о безымянном духе и черной матушке» Александра Давыдова [14] рассказывается о неком духе, который с целью обретения полноценного бытия и собственного имени создает свой собственный мифологический мир. Повествование строится на основе поисков полного воплощения безымянного духа, обретения им подлинного, не искусственного бытия через посредство демиургического действа письма, создающего миф конкретной (литературной) реальности. Создаваемый им искусственный мир населяется далеко не дружелюбными к их создателю мифологическими персонажами. Черная матушка – одновременно женская ипостась творческого начала и смерти – помогает безымянному духу одухотворить его мир, засевая поле «страхом, надеждой, нежностью, мечтой, грустью и сожалением». Однако, в результате потерпев фиаско, так и не сумев овладеть собственным Именем, безымянный дух вынужден покинуть свой мир: «Уже готов был дурачок в путь по темным пространствам, где, как горчинка в вине, растворена его матушка, к дальней звезде, что в ее ухе качается и манит. А матушка ему на ухо шепчет: – Унесу я тебя далеко, моего мальчика, моего суженого. Встану я на ноги, пойду по черной земле, украду тебя из миров и пространства, в даль далей унесу, и там станем мы жить вместе. Лежал ты в поле, всеми забытый и брошенный, не в мире самом, а лишь возле. Теперь унесу я тебя, в самую глубь, и будешь ты жить в самой сердцевинке».

14

Удивительным образом не только явные признаки «энтелехического» письма, но и самые сюжетные мотивы недовоплощенности, растворения в стихии, безволия полета – «Осеннего крика ястреба» и «Недоноска», с точностью до лексических совпадений, по признанию самого автора, – неосознанно присутствуют в другой повести А. Давыдова«Сто дней», 1984–1986 (Весть: сборник. М., 1989): <…> когда я, взлетев до облаков, посмотрел вниз – на землю, вся она была одинакова – золотой диск, поросший колосьями. Высота стерла межевыеразделы. Только солнечные зайчики пробегали по чистому золоту жнивья. <…> когда же я вспомнил о пастухе, то его уже не было <…>. Он растворилсяв синеве, едкой, как щелочь, весь без осадка. Он стал ветерком, по воле которого я мог перелетать по небесам. Падение было невозможно, но и собственной воли у меня не было. Я был игрушкой различных ветров и дуновений.Они и переносили меня туда-сюда, осторожно, бережно. Я плавал в небе – вспомни свои детскиесны <…>, что ты принял за дожизненныевыси. Те, в которых мы парили, пока все наше тело не налилось свинцом. (выделено мной. – А. И.).

Здесь важен пантеистический мотив растворенности «черной матушки», а вместе с ней и уносимого ею безымянного духа в «темных пространствах», который отсылает нас к участи разлитого в водах гомункула и просыпавшегося снегом на землю ястреба. [15]

5. «Вас ист дас инкубус-недоносок» и «жажда слиться с богом как с пейзажем»

В данном параграфе в качестве исчерпывающего комментария к вышеизложенным соображениям мы приводим выразительные выдержки из трезво-ироничных стихотворений И. Бродского «Два часа в резервуаре» и «Разговор с небожителем». Дабы избежать риска тавтологичности, мы оставляем эти цитаты без каких-либо сопроводительных пояснений, выделяя особенно важные в контексте наших рассуждений места курсивом (отметим только, что намеченное в стихотворении «Два часа в резервуаре» различение мистики и метафизики – «и жизнь видна уже не дальше черта» – содержит в себе полемическое различие образов Ястреба и Недоноска, а также что Небожитель, «одной из кукол пересекающий полночный купол», – по сути, все тот же инкубус).

15

Вообще отчасти хтонический образ «черной матушки» в «Повести…» А. Давыдова, возможно, где-то на периферии своего символического поля имеет отсылку к образу творящего забвения – нефти из стихотворений А. Парщикова «Нефть» и «Долина транзита». В пользу этой догадки может служить общая метафизическая и физическая текучесть этих образов («рождающие воды – лимфа мира, растворяющая в себе демиургическое семя»), которые с той или иной степенью достоверности могли бы рассматриваться как женская – но и могущая быть грозной – ипостась Творца.

Два часа в резервуаре
Есть мистика. Есть вера. Есть Господь. Есть разница меж них. И есть единство. Одним вредит, других спасает плоть. Неверье – слепота, а чаще – свинство. Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх. Однако интерес у всех различен. Бог органичен. Да. А человек? А человек, должно быть, ограничен. У человека есть свой потолок, держащийся вообще не слишком твердо. Но в сердце льстец отыщет уголок, и жизнь уже видна не дальше черта. Таков был доктор Фауст. Таковы Марло и Гете, Томас Манн и масса певцов, интеллигентов унд, увы, читателей в среде другого класса. Один поток сметает их следы, их колбы – доннерветтер! – мысли, узы… И дай им Бог успеть спросить: «Куды?!» — и услыхать, что вслед им крикнут Музы. <…> Фройляйн,
скажите: вас ист дас «инкубус»?
Инкубус дас ист айне кляйне глобус.
<…> Есть истинно духовные задачи. А мистика есть признак неудачи в попытке с ними справиться. Иначе, их бин, не стоит это толковать. Цумбайшпиль, потолок – преддверье крыши. Поэмой больше, человеком – ницше.
Разговор с небожителем
<…> где хуже мыши глодал петит родного словаря, тебе чужого, где, благодаря тебе, я на себя взираю свыше, <…> тебе твой дар я возвращаю <…> жажда слиться с Богом, как с пейзажем, <…> И в этой башне, в правнучке вавилонской, в башне слов, все время недостроенной, ты кров найти не дашь мне! Такая тишь там, наверху, встречает златоротца, что, на чердак карабкаясь, летишь на дно колодца. <…> Но даже мысль о – как его! – бессмертьи есть мысль об одиночестве, мой друг. <…> Вот эту фразу хочу я прокричать и посмотреть вперед – раз перспектива умереть доступна глазу – кто издали откликнется? Последует ли эхо? Иль ей и там не встретится помеха, как на земли? <…> И, кажется, уже не помню толком, о чем с тобой витийствовал – верней, с одной из кукол, пересекающих полночный купол. Теперь отбой, и невдомек, зачем так много черного на белом? Гортань исходит грифелем и мелом, и в ней – комок не слов, не слез, но странной мысли о победе снега — отбросов света, падающих с неба, — почти вопрос. В мозгу горчит, и за стеною в толщину страницы вопит младенец, и в окне больницы старик торчит. Апрель. Страстная. Все идет к весне. Но мир еще во льду и в белизне. И взгляд младенца, еще не начинавшего шагов, не допускает таянья снегов. Но и не деться от той же мысли – задом наперед — в больнице старику в начале года: он видит снег и знает, что умрет до таянья его, до ледохода.
6. Свет, снег и крик как ангельская заумь
Северо-западный ветер его поднимает над сизой, лиловой, пунцовой, алой долиной Коннектикута.

Первое слово стихотворения, обозначающее направление возносящей силы – силы поэтического вознесения, движителя речи, – настолько же не случайно выбрано из всех сторон света, насколько не случайно, что стихотворение это было написано по-русски. «Северо-запад» – направление чрезвычайно значимое в русской культуре. Означающее вместе с местоположением одной из русских столиц – громадный историко-культурный ареал России, это направление обозначает также и дорогу, ведущую к родному городу поэта, к его Дому: «И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого / города, мерзнувшего у моря, / меня согревают еще сегодня» («Эклога IV, зимняя», 1980). И разумеется, этот северо-западный метафизический вектор верно указывает в необходимом поэту направлении: независимо от долготы его приложения – над штатом Коннектикут, находящемся примерно на той же, что и Ленинград, широте, в шести тысячах милях почти строго на запад.

«Северо-запад» – дактилическая нота, принадлежащая верхней октаве, с которой начинается полет ястреба: по словам А. Ахматовой, тем же интонационным форсажем начинала большинство своих стихов Марина Цветаева. Бродский сам говорит о таком способе начала стихотворения у Цветаевой, что «после возможен только спуск вниз или в лучшем случае плато». В случае ястреба в конце стихотворения (отчасти благодаря инверсии иерархии метафизических направлений: «Что для двуногих высь, / то для пернатых наоборот») никакого плато не наблюдается: начав с верхнего «до», поэт (ястреб), удерживаемый и выталкиваемый законами просодии – воздухом, его восходящим пластами, – оказывается в наивысшем с акустической – звуковой, воздушной – точки зрения положении, – и в то же время в положении безвыходном, откуда не только нет возврата, но откуда путь только один: вверх – в «астрономически объективный ад». Там, в ионосфере, в среде непригодной из-за своей разреженности не только для любой жизни, но и для существования звука – как способа распространения колебаний воздуха, – в сфере вакуума, в которой в неопосредованном виде возможно только ангельское общение, происходит невероятное. Решившись на взлет, ястреб немыслимо достигает не только сверх-, но и над-звукового существования. Крик, «апофеоз звука», вырывающийся у птицы, ее уничтожающий, является логическим свершением поэтического слова, трансцендентально вторгающегося во внесмысловую область. С метафизической и экзистенциальной точек зрения это – возвращение речи к своему истоку – к Слову, что, собственно, и является сутью – средством и задачей поэзии.

Здесь особенно важно, что крик – способ именно ангельского со-общения в вакууме. Но что еще способно передать информацию в пустоте, в открытом космосе, как не свет?! То есть звук и смысл – сжатые в слове до такого крика – претерпевают своего рода «фазовый переход», превращаясь в иную – световую – стихию (так углерод [16] при чудовищном тектоническом сжатии обращается в алмаз благодаря перестройке его кристаллической решетки; отметим также, что уголь – грифель – алмаз в данном случае относятся еще и к письменной ипостаси Слова). Так происходит потому, что только свет имеет полноценную демиургическую способность создавать миры посредством взрыва, уничтожения Ничто. Последствия подобного – над-звукового крика – могут быть различны: например, звезда-стихотворение Рильке, или – в более действенном случае – преображение сердец тех, кто в силах будет этот крик стерпеть, то есть – услышать.

16

NB: «Грифельная ода» О. Мандельштама.

Причем то, что в результате крика существо ястреба, ставшее Словом, возвращается в мир дольний в качестве снегопада, не только не случайно, но прямым образом подтверждает нашу догадку о «фазовом переходе» звукосмысла в стихию света: согласно «Эклоге IV, зимней» (особенно важной в качестве контекста некоторых из предлагаемых в этой работе рассуждений) для И. Бродского снег – «сухая, сгущенная форма света».

Учитывая вышесказанное о сгущенной форме звукосмысла, кажется важным именно такой – метафизический, но не лингвистический – взгляд на так называемую заумь: лексическую Хлебникова и – заумь синтагматическую «Поэмы воздуха» Цветаевой. В этих обоих случаях мы имеем дело с тем же положением об «апофеозе звука», какое находим в ясно артикулированном виде здесь, в «Осеннем крике ястреба».

Поделиться с друзьями: