Дождливое лето
Шрифт:
Отец еще усмехнулся: и с тобой когда-нибудь такое будет. Не обязательно здесь (и даже скорее всего, что не здесь), наверняка по-другому, по-своему, но непременно будет. И ты вдруг, глядя на давно знакомое, увидишь то, чего прежде не замечал.
Сбылось.
Внимание Пастухова привлекло что-то светлое, белое километрах в полутора-двух отсюда, ближе к северному краю яйлы.
— Памятник? — спросил, подумав, что стал в родном краю приезжим, чего-то уже не знающим человеком.
— Партизанам.
— Давно поставили?
— А я всего полгода как здесь, — сказал Ванечка. — Стоял уже.
Поставили, значит. В том самом месте, куда они направились потом с дядей Гришей и отцом. Где дядя Гриша рвал цветочки, смахивал слезу и казнился: «У меня еще с вечера сердце болело. Предчувствие, что ли? Да и собаки сильно лаяли внизу, в деревне… Я из дозора вернулся. Метель — будто
Тогда здесь еще сохранились еле приметные следы партизанского лагеря; в крохотной лощинке между скалами Санька Пастухов увидел пятно старого кострища — его не успела за минувшие годы затянуть трава; нашел он и позеленевший винтовочный патрон…
Отец хмурился, качал головой (она у него начинала трястись, когда волновался, и, чтобы скрыть это, он головою покачивал), смотрел в долину, которая мирно курчавилась зеленью далеко внизу, а дядя Гриша: «Никогда себе этого не прощу!.. Настоять надо было, не отступаться, кому-то еще доложить, а я сказал и ладно: сами, мол, решайте. А наутро, когда начался бой, немцы цепью с той стороны… Да не просто немцы, а отборные, волкодавы, из батальона СД…»
— Хочешь подъедем? — предложил Ванечка.
Пастухов кивнул.
Памятник был непритязателен, прост. Ну и что? Главное — поставили. И поставили, судя по табличке, ребята-строители по собственному почину. Как видно, и за проектом ни к кому не обращались — сами все придумали, хотя и архитекторы и скульпторы в городе есть. Могли подпрячься. Не знали? Не хотелось думать, что пренебрегли.
На той же табличке говорилось, что поставлен памятник на месте победного боя крымских партизан в декабре 1941 года.
— Вот это они зря…
— Что? — не понял Ванечка.
— Насчет победы. Не было ее. Было как раз поражение.
— Ну ты даешь! Кто же пишет на памятнике, что он поставлен на месте поражения?
— Поражение поражению рознь. Как и победа. И написать можно по-разному. Можно умно написать, чтоб за сердце брало, и — правду.
— Например?
— Это как раз самое простое.
— А все-таки?
— Да просто написать, что на этом месте — а оно, сам видишь, голая яйла — в декабре сорок первого партизаны в полном окружении были вынуждены принять бой с превосходящими силами противника и погибли все от медсестры до генерала, проявив мужество, беспримерную стойкость и выполнив свой воинский долг… Главное — правда. Сам же говоришь: от нее глаза не прячут.
— Но в конце-то концов победили!
— Тем более.
— Не пойму я, чего ты цепляешься. Людям бы спасибо сказать, что памятник поставили, а ты выискиваешь…
— Не выискиваю. Я и так эту историю знаю, а в будущем…
— Что ты все громкие слова: «любовь», «красота», «будущее»?..
— Тогда я скажу еще пару громких слов: будущее делается сейчас. Сегодня скажем неправду — по незнанию (это в лучшем случае), а то по легкомыслию или трусости (хотя чего, собственно, бояться?), а завтра это обернется неверием нам. Какой-нибудь парень обязательно докопается до этой самой правды, найдет по крупицам и скажет: врали всё. А зачем это?..
Ванечка промолчал.
— …Мой отец морщился последнее время от фильмов о войне. Чего это, говорил, они приукрашивают нас, будто стесняются? Как буфетчица Фрося стыдится деревенских родственников в кацавейках. Некрасиво выглядели, что ли? Так и многое нынешнее через десять лет, если не раньше, покажется некрасивым и смешным. Да уже кажется. А тогда была война. Не с ментиками и киверами, а такая, что последнее пришлось брать и выскребать, лишь бы выстоять. Солдат
на войне был стрижен наголо, чтоб меньше заводилось вшей, чтоб не донимал колтун, а показывают солдата с чубчиком. Зачем? Ну как же: некрасиво, голомозый… Ходил в обмотках — тоже какая в них красота?.. Подпоясывался брезентовым поясом с железной луженой пряжкой, а когда на брюхе ползаешь, то и полуда слезет. Носил летом хабэ, а зимой ватные стеганые штаны. А шапка! Серая, мятая… Немецкие солдаты, говорил отец, были щеголями по сравнению с нами, а все-таки м ы им шею намылили, и это главное. — Помолчав, Пастухов добавил: — Я тоже так думаю: правда нужна во всем — большом и малом. Самый страшный дефицит — это когда не хватает правды…— А вот ты о генерале сказал… Все, мол, погибли — от санитарки до генерала. Ради красного словца о генерале ввернул?
Пастухов усмехнулся: недоверчивый парень. Знакомый, в общем, человеческий тип. Не из тех даже, что с осторожностью пробуют на зуб каждый факт, нет. Медлительная осторожность, неторопливая осмотрительность могут раздражать, могут вызвать улыбку, могут привести к беде, но могут и выручить. А тут другое. Неверие ближнему, что называется, с самого порога. Откуда оно? Не очень приятная в общении черта, но что поделаешь! У каждого из нас, если порыться, найдется что-то свое…
— Представь себе, был генерал. И фамилия известна. Погиб здесь как простой солдат. Они заняли круговую оборону, когда увидели, что отходить некуда. Хороший и храбрый был человек. Только лучше бы его здесь не было…
— Да уж чего хорошего, когда генералу приходится как простому солдату отстреливаться…
Однако Пастухов имел в виду не только это.
Сколько жил в этом городе, сколько помнил себя, видел: сама эта история воспринималась как кровоточащая рана, которой не дано зарубцеваться. И не только теми, кто был непосредственно к ней причастен, — немногими оставшимися, как тот же дядя Гриша, в живых и семьями погибших. Она, эта история, своей темной глубиной, неизвестностью многого, цепью случайностей, неотвратимой точностью ходов, сделанных немцами, вовлекала, засасывала, будто водоворот, в бесплодное разбирательство даже людей совершенно посторонних. И то: будь все ясно, давно поставили бы точку. Но, как оказывается, ничего абсолютно ясного вообще не бывает. Шли годы, люди рождались и умирали, взрослели и старели, неудержимо (и далеко не всегда к лучшему) менялся сам город, а споры — иногда с яростными обвинениями — вспыхивали снова и снова — то за праздничным, то за поминальным столом, то во время ежегодных девятого мая выездов в горы на места боев, а то и просто при случайных встречах.
Накануне немцы совершили вылазку в горы. Стремительность, с какой они прокатились по Крыму от Перекопа до самого Севастополя, сделала их самоуверенными. Отрезвление наступило очень скоро, но в тот раз им все было нипочем. Задача казалась простой: навести порядок, разгромить, разогнать, уничтожить засевших в горах партизан. Что им эта горстка партизан, когда они опрокинули две армии! И действовали соответственно — шумливо, не таясь. За что и поплатились. Среди прочих был убит возглавлявший акцию комендант.
И тогда майор Стефанус из специально созданного штаба по борьбе с партизанами разыграл комбинацию в три хода. Все они были очевидны, к каждому ходу были готовы, но сама эта настороженная готовность партизан держалась на такой тончайшей грани, что любой нечаянный сбой мог привести к беде. И привел.
Шахматы — одна из лучших моделей войны. При всей своей академичности эта модель универсальна, неисчерпаема, она позволяет (если есть возможность и охота) предаваться размышлениям и о Пирре, и о Ганнибале, и о Наполеоне, и о новейших временах. При всей, казалось бы, очевидности происходящего на доске в шахматах есть и потаенная, скрытая логика, близкая коварству, и отвлекающие, ложные удары, и ловушки, подобные минным полям; в них действует фактор времени (потеря либо выигрыш темпа, цейтнот); они требуют выдержки, крепких нервов, решимости, умения рисковать; в них есть, наконец, даже то неизбежное, что Клаузевиц определял как «трение» — вмешательство неких непредвиденных обстоятельств… То, что рисуется первоначально на штабных картах в виде стрелок и условных значков, — тоже до определенного момента игра, которая требует просчета вариантов, воображения, умения поставить себя на место противника. И все-таки любая модель, любая игра проще, примитивнее, да что говорить — наивнее жизни, которую они пытаются имитировать. Жизнь тем и удивительна, что способна перечеркнуть логику, похерить расчеты. В тот раз, однако, не перечеркнула. Три стрелки на карте, три хода, сделанные в сорок первом, отдались горестным эхом в маленьком крымском городке и спустя десятилетия.