Два солдата из стройбата
Шрифт:
В своё время, полгода назад, Петров не позволил произвести над собою подобного. Когда дембель Аслаханов приказал ему встать в общий строй потенциальных черпаков и показать то, что в приличном обществе показывать не принято, Петров категорически отказался выполнить его приказ. На матерные угрозы, обещания расправы и недвусмысленные попытки эти угрозы немедленно осуществить он взял в руки казарменную табуретку и предложил Аслаханову испробовать крепость её конструкции. Дембель был в изумлении и, заглянув в глаза Петрову, увидел в них злобную решимость применить табуретку во что бы то ни стало. Видимо, подсознательно поняв, что дальнейшее развитие событий может привести к неожиданной утрате на пустом месте дембельского авторитета, он почёл за благо отступить и только промямлил: «Оборзел, дрочок…». Правда, попытки нагнуть Петрова в дальнейшем повторялись ещё не раз, и не раз приходилось ему, собирая всю свою не такую уж большую волю, тем или иным способом отбиваться от агрессивных уродов. Будучи в ранге черпака, правда, с неотмеченною задницей, получил он однажды поутру от плосколицего узбека Ниязова, тоже дедушки, рекомендацию убрать его постель. Был у них в батальоне, да, наверное, и повсеместно, такой способ нагибания строптивых. Ниязов подозвал Петрова к своей койке и, указывая на разбросанное одеяло и смятую подушку, командирским голосом сказал: «Уберёшь! И кантики нарежешь!».
Со временем от него отстали, и только сержанты ещё долго проявляли к его загадочной персоне излишнее внимание, потому что понимали: такие люди, может, и не желая того, разрушают строгую армейскую иерархию, дискредитируют армейские порядки, сводя на нет саму идею старшинства и природы власти в армии. Но это было много позже, а в черпаках не раз ещё приходилось Петрову отстаивать собственный суверенитет и порой нелегкою ценою платить за нерушимость границ своей личности.
Однажды на вечерней поверке он стоял в первом ряду и, ожидая чтения фамильного списка, вполуха слушал предварительные матерки прапорщика Санды. Вдруг из второго ряда кто-то саданул его ладонью по затылку. Он обернулся. Сзади стояли невозмутимые сослуживцы. Петров коротко оглядел их равнодушные физиономии и стал в исходную позицию. В это время прапорщик начал выкрикивать фамилии воинов: «Артюхов! Анощенко! Алиев!..» На исходе первой десятки проверяемых Петров получил повторную, довольно болезненную оплеуху. Он снова обернулся и упёрся взглядом в абсолютно нейтральные морды стоявших позади солдат. Только двое из них точно не могли бы позволить себе подобное хамство, потому что были салагами. Остальные же по сроку службы были старше Петрова, а Дорошевич и Алиев, как и сам Петров, числились по ведомству черпаков. В принципе, исключая Дорошевича, оставалось только три возможных обидчика: дедушки Ниязов, Аслаханов и вполне способный на такие жесты курд Алиев. Петров был в замешательстве – по идее, нужно было, не говоря худого слова, врезать кому-то по зубам, но кому? Кому именно из тех троих, что были на подозрении? Именно в том и заключалась вся подлость замысла того, кто хотел унижения Петрова. Невозможность ответить при желании можно было трактовать как слабость. И почти весь задний ряд, во всяком случае его правый фланг, куда почти не достигало око прапорщика Санды, с интересом наблюдал за развитием событий. Прапорщик, меж тем, продолжал зачтение фамилий, и громогласное «Я!!», эхом гулявшее под потолком казармы, многократно отражалось в окнах, возвращаясь к невнимательному слуху ротного ревизора. Следующий удар по голове Петрова оказался такой силы, что пилотка с его головы слетела на пол, а сам он вылетел на «взлётку». Санда с недоумением посмотрел в сторону беспорядка и замолчал. В этой паузе, такой мёртвой и напряжённой, что казалось, подобную тишину можно встретить только на пути к преисподней, Петров, повернувшись лицом к строю, негромко сказал: «Какая же это тварь лупит исподтишка? Ты в лицо бей, чего ж ты в спину метишь? Мужики! Слушайте все: я того маму имел, кто мне сейчас по голове стучал! Слышишь ты, урод, кто хочет моей крови, – я маму твою имел неоднократно сзади, спереди и во все её места!». И для наглядности Петров сделал несколько неприличных движений, показывая всем, как он это делал. Ещё договаривая, он увидел: у стоявшего чуть сбоку от прорехи в строю Алиева багровою пеленою залило глаза и он, завыв, бросился с кулаками на Петрова. Но тот ударил первым и сразу сбил курда с ног. Не давая ему опомниться, он уселся на него верхом и начал методично месить его ненавистную харю. «Маму твою имел, маму твою имел…», – как заведённый повторял он в такт ударам и за пару минут раздолбил Алиеву всю левую половину головы. Губы, скула, ухо, бешено сверкающий глаз – всё было залито пенящейся кровью, а Петров всё бил и бил. «Ну, зачем, объясни же мне, зачем? – твердил он, чуть не плача. – Я не понимаю – для чего?! Если ты человек, объясни мне! Смысл? Что ты хочешь от меня? Почему тебе нравится, когда кому-то рядом больно?» Но Алиев только мычал, пуская кровавые пузыри. Солдатский строй смешался; парни возмущённо гудели, обступая соперников…
Тут опомнился прапорщик, подбежал к дерущимся и, оттащив за шиворот вырывающегося Петрова, прекратил свалку. «Встать, встать! – орал он, – смир-р-на!!». Кое-как утвердившись на ногах, расхристанные вояки встали перед командиром. «Что такое?! – продолжал бушевать Санда. – Сгною, сгною на губе, ублюдки! Рядовой Петров! Десять суток гауптвахты! Потрудитесь пройти в канцелярию! Рядовой Алиев! Шагом марш в санчасть! Рота, построиться на вечернюю поверку!..»
И военные снова нехотя построились в две шеренги, и прапорщик снова взял в руки список фамилий, и поверка началась с самого начала…
А Петров сидел в канцелярии, потирал ноющий кулак и мучительно думал: «Ну, зачем, зачем, я не могу понять – зачем? Кто же мне это объяснит?».
И никто не хотел ответить на его вопросы, потому что не было в мире человека, который смог бы ответить, даже если бы у него вдруг и появилось подобное желание…
Глава 11. Кузнец Итунин
Для производственных нужд в части была кузня. Работал в ней двадцатисемилетний переросток Итунин. Будучи на гражданке, он очень рано вступил в брак и сразу же заделал ребёнка. Когда подошло время призыва, военкомат дал ему отсрочку. В свой срок его жена родила ребёнка, маленькую аккуратную девочку. Следующим годом в ответ на призывную повестку Итунин принёс военкому две справки – одну о болезни дочки, вторую – о новой беременности жены. Ему опять дали отсрочку. Вскоре жена родила ребёнка, тоже девочку, и пока военкомат телепался со списками призывников, снова забеременела. После рождения третьей девочки Итунин получил совсем уж основательную отсрочку и потом специально тянул резину под разными предлогами, надеясь дожить до двадцати семи лет, после чего уж и не призывали. До двадцати шести он дотянул, но злопамятный военком не захотел оставлять его на воле и почти перед самым исходом срока всё-таки забрил.
Итунин очень подходил к своей кузне. Это был громадный чернявый гориллообразный человек, с руками до колен, сутулый, мрачный, глядящий исподлобья. Густая плотная шерсть пыталась пробиться из-под воротничка его «хэбэ»; щёки до самых глаз зарастали жёсткою щетиною, которую ему приходилось, мучаясь, выскабливать тупыми лезвиями дважды в день. Его дебильную морду вечно украшали порезы и царапины, но он упорно
скоблил и скоблил свои синие скулы, не обращая внимания на раны. В казарме его никто не трогал, одного взгляда на нескладную фигуру кузнеца было достаточно, чтобы понять опрометчивость и недальновидность любой агрессии в отношении этого монстра. Он и вообще-то был что называется, «лагерным придурком», то есть человеком, как бы выбивающимся из общего распорядка. Он находился на блатной должности, позволявшей ему большую часть времени проводить вне коллектива, вне общих работ, имел свой отдельный закуток – кузню, где его не колебали ни отцы-командиры, ни сослуживцы. В кузне у него стоял продавленный кожаный диван, подаренный с барского плеча начальником штаба подполковником Пучко, а также сваренный из металлического листа и старых водопроводных труб удобный столик, покрытый пыльною дерюжкою, а главное, в углу кузни находился горн – живой огонь и его можно было использовать не только по прямому назначению, но и для приготовления, скажем, жареной картошки или густого пахучего чифиря. Для этих целей кузнец хранил у себя в металлическом щкафу рядом с инструментами видавшую виды сковородку и закопчённую литровую кружку. В отличие от сослуживцев Итунин не голодал, ведь у него был огонь, да вдобавок в кузне всегда кому-то что-то было необходимо. Кузнец не отказывал ни солдатам, ни офицерам в их маленьких житейских просьбах – починить, сварить или отковать, и за то пользовался их непритязательною благодарностью: кулёчком картохи, куском «чернушки», а то – пачкой печенья или горсткой конфет.В роте к нему относились снисходительно-нейтрально, иногда – заискивали; только прапорщик Васильев невзлюбил его отчего-то с первого же дня. Как-то, стоя в отдалении, прапорщик долго наблюдал за кузнецом – тот старательно подшивал отстиранный подворотничок, неуклюже держа в толстенных волосатых пальцах маленькую иголку и неумело втыкая её в грубую ткань «хэбэ». Получалось, конечно, не ахти, и когда кузнец, кряхтя, одел гимнастёрку, стало очевидно, что подшился он криво. Застегнувшись, Итунин сел на табурет и принялся сматывать на бумажку оставшиеся нитки. Тут к нему подошёл прапорщик Васильев. «Что это за подшивка, товарищ рядовой?» – спросил прапорщик сиплым от волнения голосом и взялся за край подворотничка. Итунин поднял на него глаза. «Я вас спрашиваю, товарищ рядовой», – грозно сказал прапорщик и изо всех сил дёрнул подшитую полоску. Нитки затрещали, и белая ткань позорно повисла на плече Итунина, словно флаг капитуляции. Лицо кузнеца побагровело и пошло пятнами. Он молча смотрел на прапорщика, и глаза его наливались первобытной яростью, как у быка, забиваемого на корриде. «Встать! – почти шёпотом сказал прапорщик Васильев. – Вы слышали приказ, товарищ рядовой?» Итунин неуклюже встал и навис над командиром. Кузнец был на две головы выше прапорщика и смотрел на него сверху вниз. Васильев растерялся. Вся рота с интересом и недоумением наблюдала эту сцену. Вдруг дежурный по роте заорал: «Рот-та! Строится на завтрак!» Прапорщик потоптался на месте. «Перешить», – пробормотал он и как-то боком, со странным разворотом двинулся на построение.
Несмотря на обезьяний вид и уголовную рожу, кузнец нравился Петрову своей основательностью и спокойною надёжностью. С ним было как-то безопасно, тылы казались прикрытыми и защищёнными. Поэтому когда Петрова назначили подмастерьем в кузницу, он был поначалу очень рад. Но, узнав, что Итунин получил наряд на изготовление к утру двухсот ломов, немножко приуныл. Оттянуть за ночь пару сот «карандашей» вдвоём – это не «хэбэ» подшить.
Приступили после отбоя.
Зайдя в кузню, Петров ощутил приятный запах гари и почувствовал лёгкое возбуждение, которое всегда знал за собою в предчувствии новой неведомой работы. В темноте красно-синим живым комочком тихонько дремал уголь под мехами горна. Итунин щёлкнул выключателем, – незашитые, прокопчённые насквозь своды кузни осветила слабенькая лампочка. Петрову стало жутко от вида громадной кучи стальных заготовок, нарубленных кузнецом накануне. «Слышь, Итунин, – сказал он в ужасе, – не успеть нам до утра-то…» – «Небось успеем, – отвечал кузнец, – даже и поспим под утро…»
И они взялись. Петров раздувал горн, укладывал в самую сердцевину весёлого огня концы стальных «карандашей», а потом один за другим укладывал ломы на наковальню, за которой стоял в кузнечной робе и кожаном фартуке, поигрывая молотом, чудовищный кузнец. Время от времени Итунин дозволял Петрову подправить ломы малым молотом. Петров ощущал какую-то детскую радость от нового, необычного дела и старательно оттягивал острия, с упоением стуча по ним своим орудием. Раскалённые концы ломов играли всеми оттенками жёлтого, алого, багряного и рассыпались под ударами большого молота вёрткими озорными искрами. Когда конец лома начинал темнеть и приобретать сине-бурый оттенок, Петров схватывал его брезентовыми рукавицами за холодный край и азартно вонзал в ржавое корыто, наполненное чёрною водою. Вода вспыхивала сгустком пара, закипая в присутствии раскалённого металла и с весёлым шипом пыталась убежать, но температура падала, охлажденный лом убирался в кучу собратьев, и вода успокаивалась, входила в берега и подёргивалась тонкой плёночкой радужного мазута.
Петров совсем не чувствовал усталости, так весело работалось с молчаливым кузнецом. За полночь они оттянули больше половины ломов. Итунин предложил сделать перекур. Они вышли на мороз и оставили дверь кузни открытой, чтобы хоть немного вывести кузнечную гарь. Шёл снег; падая на разгорячённые лица и во мгновение тая, он приятно освежал лоб, щёки, подбородок и обожжённые зноем горна веки. Служивые молча курили, поглядывая в мутное белёсое небо. Докурив бычки до предела, до ожога губ, побросали куцые окурки в снег и вернулись в кузню. Замутили чифиря, разлили в грязные жестяные кружки и пили, обжигаясь, маленькими жадными глоточками горькую пахучую жидкость.
Петров после чифиря ощутил, что жизни поприбавилось и с новыми силами принялся за работу.
В пятом часу все ломы были оттянуты, закалены и расставлены аккуратными рядами вдоль стен кузни.
Итунин велел Петрову ложиться на диван, а сам сел у него в ногах и достал из внутреннего кармана своей робы изрядно помятую фотографию. Кузнец сидел вполоборота, отвернувшись от Петрова, и потому тот хорошо видел фотографию. На ней была запечатлена красивая женщина, нежная, хрупкая, с тонкими чертами лица, а вокруг неё – три ангельских ребёнка, девочки, чертами разительно похожие на мать. Итунин взял карточку в обе ладони и стал нежно целовать потрескавшуюся фотобумагу. Петрову казалось, что это сон и, медленно смежая веки, он и заснул очень скоро с явственным ощущением, что эту сцену он видел, конечно же, во сне.
Впоследствии кузнец стал как-то негласно отмечать Петрова. То дружески похлопает его по плечу, то взглянет исподлобья с кривою ухмылкою. Однажды вечером позвал его в курилку. Вышли на мороз, не взяв бушлатов, сели рядом, посмолили. Молча поглядывали друг на друга и так, не проронив ни слова, докурили, бросили окурки и вернулись в душное тепло казармы. Другим разом кузнец остановил Петрова возле плаца, с трудом залез широченною ладонью в карман своих помеченных горячими искрами ватных штанов, порылся там и достал замусоленный усохший пряник. Покрутил им перед носом у Петрова и коротко сказал: «На!»