Два солдата из стройбата
Шрифт:
Приезжает комбат, майор Кадомцев – морда красная, плюётся и визжит. Собрал сержантов, начистил им всем рыла; мат над лагерем такой стоял, что, наверное, в лесу тушканчики слыхали. На следующий день личный состав с утра не пустили до параши, а дали каждому в зубы по лопате и организованным строем направили в дальний березняк. Привели вояк на широкую поляну, размерили её полтора на полтора. Цепочками пустили солдатню на травку и приказали каждому рыть маленькую ямку глубиною в штык. Ну, вырыли – плёвое дело, каждый день по пятнадцать метров роем. А потом на опушку пришёл майор Кадомцев. Сначала, как заведено, обложил всех матом, а после приказал оправиться. Ну, солдатня чего-то застеснялась, не все, правда, кое-кто стал без стеснения свинчивать штаны. Батальонный ещё пуще озлился: «Чё, не поняли, выродки, – был приказ оправиться!» Ну, поняли – не поняли, а не всем же треба. Многих понесло, а остальные сидят на корточках над ямками, да думу думают. Повесили ремни на шеи; рожи у всех сосредоточены – в такие мгновения большинство чует у себя во лбу открывающийся третий глаз. А Кадомцев ходит вдоль опушки и орёт: «Шандец вам, суки,
Так наш батальонный победил эпидемию. Ему потом из штаба округа благодарственную телеграмму прислали, даже, кажется, чем-то наградили. Ага! За оперативное решение вопроса. Так что вам, салабонам, впредь наука: грязную воду – не пить, парашу – не хавать, себя держать в чистоте. Увижу, что не так, сам расстреляю, – у меня и ключи от оружейки есть. Ну, а ежели кого сомнение берёт, – сходите на поляну за березняком, там могилки можно поглядеть…».
Сержант Круглов дал пару смачных подзатыльников ближайшим салабонам, оставшимся на «взлётке» озадаченно потирать стриженные затылки, а сам отправился в сержантский угол укладываться спать. Салаги понуро стояли на казарменном проходе, испуганно лупали глазами друг на друга и наконец в тягостном раздумьи стали разбредаться, направляясь к указанным им койкам на свои новые, ещё необжитые места…
Глава 8. Гороховая каша
На этого солдата все обратили внимание ещё до выезда в дальнюю командировку. Взвод работал на подготовке железнодорожного полотна; пацаны в грязных, испачканных креозотом бушлатах тоскливо перемещались по огромному участку, с натугой ворочая холодные и скользкие шпалы, со всех сторон облепленные заледеневшим снегом. Было пасмурно и холодно, но работа разогревала, и Петрову хотелось двигаться побыстрее. Напарник его, однако, работал с ленцой, и подладиться под неторопливый ритм этого странного работяги было непросто. Даже когда шпалу поднимали, он шёл к месту назначения в каком-то замедленном темпе, хотя, казалось бы, должен был поторапливаться, чтобы быстрее избавиться от тяжести.
Он был очень высок и уродливо худ; бушлат свободно болтался на его теле, не охватывая туловища. В серой ушанке, бывшей когда-то голубой, до него щеголяло, видимо, не одно поколение таких же доходяг. Руки он имел длинные и худые, пальцы были крючковатые, обветренные, с обломанными грязными ногтями. Когда Петров пытался заглянуть ему в глаза, он опускал голову, уверенно и убеждённо избегая контакта. Лицо у него было костлявое, с выдающимися острыми скулами, красное и прыщавое. Самой же неприятной частью его несуразного облика были холодные вымученные глаза, всегда искавшие способа укрыться. Общался он с Петровым с помощью коротких слов и междометий, типа «ну», «взяли», «давай», «эх», и только к середине рабочего дня Петров узнал его фамилию. Командир взвода сержант Круглов, пристально наблюдавший за работой пары, долго копил в себе раздражение и, наконец, подойдя поближе, разразился руганью: «…заколебал, Цыпин, что ж ты спишь-то на ходу, обсос!»
Обед на точку привёз раздолбанный «УАЗик», и воспрявшие духом солдаты выгрузили на снег хлебные мешки, гремящие алюминиевые миски и зелёные обшарпанные бачки с супом и кашей. Все получили свои пайки и расселись на поваленных стволах деревьев, пеньках и кучах елового лапника. Цыпин сел в стороне и как-то судорожно, словно собака, подхватывающая выпадающие куски, начал поглощать свой обед. Суп он быстро выпил через край миски, а оставшуюся гущу воровато посгребал ложкой, кашу проглотил споро и хищно. Хлебную пайку он сунул за пазуху и, как бы завершив процесс, отключился от действительности. На его некрасивом лице застыло умиротворение и удовлетворённость. Это состояние длилось минуту-полторы, до тех пор, пока по окрестностям не разнёсся зычный голос сержанта: «Цыпин, собирать посуду!» Цыпин суетливо подхватился и побежал собирать сложенные солдатами пирамидки мисок. Никто не обращал на него внимания. Служивые потягивались, доставая папироски; прикуривали друг у друга. У кого не было курева, бегло поглядывали на курильщиков, ожидая обещанной затяжки. Цыпин возился возле «УАЗика» спиною к солдатам, делал локтями мелкие движения, видимо, сливая суповые остатки в одну посуду. Потом он запрокинул голову и стал пить из миски. Через некоторое время мелкие движения локтей возобновились. Голова его снова запрокинулась, он опять выпил из миски и ещё поскрёб впереди себя руками. Дожёвывая на ходу, он начал складывать грязную посуду в машину. Петров с недоумением наблюдал за ним, два-три солдата тоже глядели в сторону «УАЗика».
Когда машина уехала, и солдаты снова принялись за работу, Петров хмуро спросил подошедшего Цыпина: «Ты что же это… парашу жрёшь?»
Когда ближе к вечеру сержант объявил последний перекур, и служивые снова уселись посмолить, Цыпин, устроившись в сторонке и повернувшись
лицом к лесу, достал из-за пазухи припрятанный кусок хлеба и быстро сжевал его.Вечером в казарме к Петрову подошёл плотный, коренастый сержант Круглов и тихо спросил: «Видал нашего фитиля на шпалах? Парашу, гадёныш, хавает…» Петров, отвернувшись, процедил: «Ну, видел. А тебе-то что?» – «Да то, – не отстал Круглов, – не было ещё парашника в нашем коллективе». – «А чего ты мне-то об этом говоришь?» – обиделся Петров. – «Да так…» недобро ответил сослуживец и отошёл.
После отбоя Петров не засыпал; всё стояла перед глазами красная рожа Цыпина. Чувство было какое-то неприятное, причём, двойственное: эта личность вызывала у Петрова ощущение гадливости, инстинктивного отталкивания и в то же время Цыпина было жалко. Петров поймал себя на мысли, что такие же чувства возникали в нём, когда он видел где-нибудь бездомную собачонку, вшивую и облезлую. Вроде жалко её, да так, что сердце сжимается болезненным спазмом, а протянешь руку, погладишь и пожалеешь – противно; брезгливость, неприятное ощущение досады и разочарования гонят дальше без оглядки.
С тяжестью на душе Петров заснул и, услышав поутру знакомое истошно выкрикнутое: «Рота, подъём!!», рефлекторно вскочил с кровати, смутно припоминая какую-то вчерашнюю неприятность…
На следующий день взвод Цыпина и Петрова заступал в кухонный наряд. На кухне служивые дежурили обычно без неохоты, потому что вечно голодным рядовым там почти всегда удавалось подкормиться. Петров уже поневоле стал приглядываться к Цыпину и обнаружил, что, работая на мойке, тот собирал из грязных послеобеденных мисок остатки еды и тут же сжирал, а редкие хлебные корочки вынимал и, аккуратно обтряхивая, складывал в свои карманы.
После обеда взвод уселся на кухне кружком вокруг огромной кучи проросшей картошки. У всех в руках были разнокалиберные ножи, кто-то начал травить анекдоты, и работа пошла. Петров чистил картошку, изредка поглядывая на Цыпина. Тот мастерски снимал с картофелин тонкие ленточки кожуры и умело вырезал глазки. Видно было, что эта работа хорошо знакома ему и даже приятна. Вдруг он засунул небольшую очищенную картоху себе в рот и принялся сосредоточенно жевать. Петров замер. Цыпин, как ни в чём не бывало, проглотил свой трофей. Это не укрылось от внимания остальных. Сосед Петрова, казах Кожомбердиев толкнул его локтем в бок и показал глазами на довольную рожу Цыпина. Петров пожал плечами. Этот помойный санитар начал уже раздражать его. После ужина Цыпин опять копался в грязной посуде, и кое-кто из солдат тоже успел увидеть это.
Со временем Цыпин как-то незаметно стал вечным дежурным и дневальным по кухне. Унося миски своего отделения на мойку, он всегда на несколько минут задерживался у моечного прилавка, сгребая руками объедки из солдатских мисок. Доброжелатели доложили об этом замполиту Анохину, тот пропустил сообщение мимо ушей. Тогда как-то раз после отбоя, когда дежурный по роте прапорщик Васильев покинул казарму, к койке Цыпина, расположенной вторым ярусом, подошёл казах Кожомбердиев. Он был в трусах, майке и сапогах на босу ногу. Кожомбердиев сгрёб Цыпина в охапку и сдёрнул с койки на холодный пол. Цыпин был очень напуган, на его красной роже багровыми точками проступили прыщи, глаза испуганно метались из стороны в сторону. В дальнем углу казармы спрыгнул со своей койки Круглов, босиком подошёл к Цыпину и Кожомбердиеву, уже выдвинувшимся на «взлётку». Цыпин молча стоял против сослуживцев, повесив длинные руки вдоль туловища. Его полуодетая фигура выглядела ещё несуразнее, чем в одежде: длинные мятые трусы, сползающие на бёдра, обвисшая рваная майка, застиранная насмерть почти до состояния тряпки, бледное худое тело со следами многочисленных фурункулов. Он стоял молча, переминаясь с ноги на ногу и опустив толстые веки, смотрел в крашеный пол. Круглов вдруг коротко размахнулся и резко сунул кулак ему в лицо. Цыпин как-то проворно и с грохотом рухнул на пол. Кожомбердиев брезгливо пнул его сапогом в живот. «Будешь ещё парашу жрать?» – с акцентом спросил он. Цыпин что-то промычал и закрыл голову руками. Но Круглов и Кожомбердиев равнодушно повернулись и пошли к своим койкам. «Дневальный, погаси свет!» – крикнул уже из угла Круглов, и свет в казарме немедленно погас. Цыпин остался лежать на полу.
Петрову было противно это наблюдать. К Цыпину он испытывал антипатию, но и Круглов с Кожомбердиевым были ему глубоко неприятны. Однако самое ужасное, что чувствовал Петров, – это ощущение отвращения к самому себе. Ему было невыносимо стыдно – непонятно за что, но это «непонятно за что» лежало где-то на поверхности, слишком рядом, чтобы воспринимать его всерьёз, зато в глубине своего «я» Петров видел и ощущал то, что его тревожило, то, за что он ненавидел себя. Это было болезненно переживаемое им чувство несправедливости, которое вопило в его мозгу и незаметно для окружающих корёжило его тело. Несправедливо появление на земле таких людей, думалось Петрову, таких людей, как Цыпин, и именно из-за этих мыслей сгорал он от стыда. Но чем, в конце концов, Цыпин хуже остальных? Тем, что некрасив, прожорлив, может, тем, что у него кожа нехороша? И что? Этим, что ли, измеряется масштаб человека? Но ещё хуже, многажды хуже, было осознание собственного бессилия в противостоянии Кругловым и Кожомбердиевым. Их отношение к непохожему на других человеку казалось отвратительным, но что можно было противопоставить этому отношению? Защищать Цыпина? Самому становиться под удар? Нет, хуже того: фактом защиты становиться на одну с ним доску, как бы говоря: «Я защищаю своего» и показывая, что в его поведении нет ничего достойного осуждения или наказания. За что вы пытаетесь его наказать? Просто за то, что человек хуже других переносит голод? За это нужно наказывать? В этих тревожных мыслях Петров задремал, а утром привычно соскочил со своего второго яруса на холодный пол, едва проник в его спящее сознание истерический вопль «Рота, подъём!!» Цыпина на «взлётке» уже не было, и день начал стремительно входить в свою обычную колею.