Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Два солдата из стройбата
Шрифт:

После отбоя сержант проводил его до бани, завёл в каптёрку, развернулся на пороге и ушёл. Петров поздоровался с Верой и присел на табурет возле импровизированной койки. Девушка стояла, сложив руки на груди, и выжидательно оглядывала гостя. Петров краснел и бледнел. Опыта общения с противоположным полом у него, конечно, недоставало, но не это было причиной его смущения. Он испытывал мучительную неловкость за своё присутствие здесь, за саму эту позорную ситуацию, в которой он ощущал себя подонком, заплатившим деньги за что-то нехорошее, недостойное, стыдное. Он хотел уйти и даже сделал неуловимое движение к выходу, но Вера мгновенно откликнулась на это движение и тихо спросила: «Ты куда?» Петров снова утвердился на табурете, опустил голову и стал молча разглядывать свои обветренные руки. «Иди ко мне…», – сказала Вера. Он встал, напрягшись, и сделал несколько неловких шагов. Подойдя к ней, стеснительно поглядел в сумрачные страдальческие глаза, скользнул взглядом чуть ниже, увидел беззащитную тёмную впадинку на её шее и задохнулся от нежности…

Через полчаса Вера, выпростав руки из-под одеяла и повернув голову в сторону Петрова, жёстко сказала: «Уходи…». Петров привстал и трепетной ладонью провёл по её воспалённой щеке. «Я тебя так…жалею…», – сказал он дрожащим голосом.

«Пошёл вон…», – откликнулась Вера и с ненавистью посмотрела на него…

Два месяца пролетело, словно два дня. Осень быстро закончилась, и зима, заморозив ледяными ветрами российские дали, надёжно укрыла окрестности безразмерным лебяжьим одеялом. Заглядывая за колючку на задворках своей части, Петров с тоскою примечал стоящие по пояс в нетронутом снегу иссохшие былинки, сиротливо качающие своими понурыми головками под морозным сквозняком.

Всё это время он ни разу не видел Веру и мог лишь догадываться о её участи. Он не знал, что власть над нею давно перешла в руки прапорщика Санды, который угрозами и шантажом вынудил Круглова уступить её. В своей ненависти к солдатне и ко всему миру вокруг Санда был феноменально последователен и органичен. Личная жизнь его в молодости не сложилась, детей он не завёл, друзей – тоже, квартиру не заимел, богатств не нажил. В преддверии критического возраста не было у него за душою ничего, кроме неизлечимого алкоголизма, непомерной жадности и злобного неприятия всего сущего. Поэтому силою вырвав у Круглова Веру, он сначала долго мучил её, утоляя свою плотскую жажду, до того утолявшуюся лишь звериным рукоблудием, а потом, спустя три-четыре дня, стал водить к ней всех желающих, беря за это уже не десятку, а «пятнашку». Причём, ни Вере, ни Есеналиеву в новых условиях уже ничего не доставалось.

Вера молила Бога об избавлении, но на дворе стоял мороз, двери её узилища надёжно запирались, а до родного городка было километров двадцать.

Об интимных особенностях солдатской бани знала почти вся часть и, конечно, было бы странным, если бы в конце концов не узнали о них отцы-командиры.

Однажды перед самым разводом в четвёртую роту ворвался озверевший от ярости батальонный и, оттолкнув бросившегося на доклад дежурного по роте, подбежал с перекошенным лицом к Санде. Схватив прапорщика за шиворот, словно нашкодившего кутёнка, Кадомцев чуть не волоком потащил его к выходу из казармы. Возле вешалки он не дал ему одеться, с силой толкнул головою в дверь и энергично вышел вслед за ним на утренний морозец. Весь батальон видел, как майор тащил обмякшего Санду в сторону бани. Командиры и солдаты сжались от ужаса в преддверии грозы. В гневе Кадомцев становился невменяемым, и все это знали.

Перед дверьми бани батальонный сильно встряхнул прапорщика и с угрозою в голосе пророкотал: «Открывай!». Дрожащими руками Санда отомкнул замки. Майор ногою распахнул двери и влетел в помещение бани. Вера ещё спала. Батальонный сорвал с неё одеяло и потащил за рубашку из постели. «Встать, встать, я говорю, шваль подзаборная! Встать! – орал Кадомцев срывающимся голосом. – Ты что же это здесь триппер мне сеешь направо и налево?! Да я же тебя удавлю, мокрого места не оставлю!» Вера в ужасе пыталась отцепить мёртвою хваткою вцепившиеся в её рубашку железные пальцы батальонного. «Не надо, дяденька, не надо…», – лепетала она, и слёзы катились из её глаз. «Вон!!», – заорал Кадомцев и выпустил её из рук. Вера мгновенно оделась и выбежала на мороз. На плечи она успела накинуть солдатский бушлат, который ещё осенью выбрал для неё из списанного хлама сердобольный Есеналиев. Но ноги её были обуты в демисезонные туфли, и она, спотыкаясь и оскальзываясь на ледяных кочках, побежала к колючке на задах хозяйственных построек.

Почти у самого ограждения её догнал Петров. «Стой… стой…», – твердил он ей вслед, задыхаясь. Вера остановилась. Петров снял со своей головы шапку и надвинул её на растрёпанные волосы девушки. Потом протянул руку и сорвал с шапки кокарду. Он смотрел в её лицо, в её сумрачные страдальческие глаза и видел, как маленькие снежинки садятся ей на веки и мгновенно тают. От слёз ли, от снежинок было мокрым её лицо, понять было невозможно, но выражение скорбной муки во всём её облике говорило о том, что снежинки здесь вовсе не при чём. Петров порылся в карманах и вынул заначенный со вчерашнего ужина кусок сахара. Он протянул его Вере. «Я тебя очень…», – сказал он с невыносимою болью и прикоснулся нежной ладонью к её леденеющей щеке. Вера всхлипнула, словно обиженный ребёнок, и, проваливаясь в снег, пошла к колючему ограждению.

На пути к узкоколейке она задела иссохшие прошлогодние былинки, уронившие свои уже бесплодные семена в ледяную мглу вселенского снега.

Петров смотрел ей вслед и безобразно скулил, словно собака…

Глава 13. Смрад

Дни тянулись мучительно, а полтора с лишним года пролетели незаметно. Петрову дали ефрейторскую лычку, чтобы как-то отделить его от остальных, всё-таки он был старослужащим военным и к тому же парнем с головой; Алиев же стал старшим сержантом и использовал свою власть на всю катушку. В роте торжествовала железная дисциплина, нарушаемая только дедами и самими сержантами, которым закон, естественно, был не писан. Солдатня, особенно первогодки, ходили по струнке, опасаясь попасть под раздачу за какую-нибудь провинность. Сержант Круглов и другие младшие командиры его года ушли на дембель, а их преемник Алиев, захвативший всю власть в казарме, жестоко наказывал любого, кто хоть в чём-то по его мнению нарушал установленные порядки. Петрову армейские ограничения были вообще не в лом, потому что он и по жизни был человеком вменяемым и дисциплинированным. Попал в место, где именно такие законы, будь любезен, исполняй их, попадёшь в другое место, где будут другие законы, ну, значит, так тому и быть, – исполняй теперь эти законы. Всякому месту – свои установления. Конечно, алиевские методы были глубоко отвратительны Петрову, ибо он наивно полагал, что порядок может быть выстроен по-справедливости и, само собою, без насилия. История возвышения Алиева казалась ему примитивной и грубой. Отцы-командиры долго присматривались к дерзкому курду, пытаясь понять, что с ним делать в дальнейшем – то ли гасить, обуздывая дисциплинарными мерами его патологическую агрессивность и вспыльчивость, то ли наоборот поощрять, чтобы потом использовать этого неординарного человека в деле наведения и удержания порядка в казарме. Само собой, в качестве стабилизирующего фактора он им нравился значительно больше, нежели в качестве мальчика для битья. В роте не было другой фигуры, способной

подмять под себя разношёрстный военный народец. А порядок, хоть и основанный на насилии и страхе, казался офицерам панацеей от всех бед и давал им возможность сачковать от службы, перекладывая свою ответственность на плечи младшего командного состава. Такой порядок был им очень удобен – зашуганная солдатская масса всегда находится в подчинении, и процесс коммунистического воспитания молодых военных никогда не выходит из-под контроля. Задумываясь временами об этой чётко выстроенной системе, Петров всегда вспоминал свои многочисленные конфликты с Алиевым. В обычной жизни он обходил бы такого человека стороной, ибо кроме проблем от него ничего больше нельзя было ожидать. Он сам был ходячей проблемой. Но беда в том, что в армейской жизни Алиев становился значимым и необходимым, от него, от его расположения или, напротив, неприятия, очень многое зависело в роте. Причём, власть его, одобренная на официальном уровне или, лучше сказать, – как бы освящённая верховною властью, становилась сакральной, и потому его агрессивная жестокость приобретала законное звучание. В обычной жизни это был потенциальный преступник, в армейской – достойный командир.

Происходил он из абхазского села Алахадзы; его родовой дом стоял вдали от побережья, несколько на отшибе за дальними холмами. Его предки не были коренными жителями этой благодатной земли, они пришли сюда в пятнадцатом году откуда-то из Турции вместе с армянами, спасавшимися от резни. Мать Алиев потерял очень рано, ему не было ещё и трёх лет, а его овдовевший отец во всю жизнь больше не женился. Он был нелюдимым и диковатым, сторонился односельчан, не любил приезжих, в сезон наводнявших эти края, и сына своего держал в строгости и ненужных лишениях. Кормил его скудно, нагружал лишней работой и частенько поколачивал за малейшую провинность. Алиев рос злобным и злопамятным пацаном, в селе его не любили, как, впрочем, и его отца. В Абхазии живёт весёлый и общительный народ, огромное количество людей разных национальностей общаются очень тесно, всем миром справляя свадьбы и поминки, не говоря уж о религиозных праздниках, где православный сидит за столом рядом с мусульманином, а язычник – с атеистом. Но на эти соседские посиделки отца Алиева старались не приглашать. Даже сам вид его – хмурый, недобрый, настороженно-напряжённый внушал чувство инстинктивного отторжения и неприятия. Алиев рос в одиночестве и страхе, со сверстниками почти не общался, с восьмилетнего возраста ходил с отарою по холмам и с удовольствием вымещал свою неутолённую злобу на бессловесных овцах, яростно выстёгивая их войлочные спины толстыми ореховыми прутами.

В подростковом возрасте он как-то попал в Сухуми. Отец, поехав по делам, взял его с собой, так он на сухумском базаре умудрился украсть красивый сувенирный кинжал, сунул клинок за пояс под рубашкою, весь день ходил с ним и по возвращении в сельцо незаметно донёс до своего дома. Через некоторое время отец обнаружил кинжал в хозяйственном хламе под спальною лавкою, естественно, задал сыну нелицеприятные вопросы и, получив уклончивые ответы, избил его так, что пацан ещё с неделю мочился кипятком крови. А потом отправил его одного в Сухуми с приказом найти законного владельца кинжала и с извинениями вернуть ему украденную вещь. Алиев вместо Сухуми поднялся в горы и бросил кинжал в местную речушку, а вечером следующего дня вернулся домой и доложил отцу об исполнении приказа. Отец почему-то не поверил сыну и опять избил его. Алиев отлежался два дня и, вернувшись к своим обязанностям, снова стал пасти овец, выхлёстывая им спины толстою орешиной. Лёжа на холмах в траве рядом с пасущейся отарой, он сладострастно мечтал отомстить отцу, унизить его и заставить просить у него прощения. Планы мести были самые экзотические и в конце концов он решил его просто-напросто убить.

Однажды отец надумал перегнать отару на дальние холмы, а через них – в горы. Перегон был долгий, один раз по дороге отдыхали, но всё равно, когда уже поднялись довольно высоко, чувствовали себя довольно усталыми. Может, поэтому, а может, потому, что просто недоглядели, одна из овец на узкой тропинке горного серпантина сорвалась и повисла в крепких колючих кустах, торчащих на краю обрыва. Отец встал на четвереньки и, упираясь одной рукой в обрыв, другой рукой схватил сорвавшуюся овцу за ляжку и с усилием стал тащить её наверх. Алиев заворожённо смотрел на откляченный зад отца, обтянутый рваными холщовыми штанами, и ему хотелось, подойдя поближе, садануть изо всех сил в этот ненавистный зад ногой, чтобы отец без задержки полетел в пропасть вместе со спасаемой им овцой. Сделать это было совсем нетрудно, точка равновесия отца была такой зыбкой… небольшое усилие, просто чуть-чуть толкнуть его в спину и… всё… но… Алиев нерешительно топтался на месте до тех пор, пока отец не повернул к нему багровое лицо и не крикнул с натугою: «Ну, чего стоишь… помогай!» И он, словно под гипнозом, медленно подошёл, принял отцовскую позу, ухватил овцу за жёсткую шерсть и стал изо всех сил вытягивать её на тропинку.

Прошло небольшое время, в жизни ничего не менялось, Алиев также получал от отца на орехи и также страдал от одиночества и побоев.

Как-то ночью пацану не спалось, он встал со своей спальной лавки и прошёл в темноте к ложу отца. Ясный лунный свет падал на его раскрытую фигуру, и голая волосатая грудь чернела на границах с тенью. Алиев долго всматривался в отцовское лицо, потом пошёл на кухню, отыскал там нож и вернулся к спящему. Встав на колени возле постели и взяв нож обеими руками, Алиев поднял его над отцовскою грудью и… застыл на мучительные минуты. Нужно было решиться, но… он в напряжении только глядел и глядел на безмятежное чело отца, на его спутанные, давно не мытые волосы, грубую трёхдневную щетину, которая в темноте казалась предсмертною тенью, на его не до конца прикрытые, чуть подрагивающие веки… Мальчишеские руки дрожали, холодный пот стекал по вискам… приподняв нож, он уже готов был вонзить его в отцовскую грудь, но тут… капля пота, собравшаяся на кончике его носа, сорвалась и упала… Отец приоткрыл глаза и шёпотом спросил: «Ты чего, сынок?… Кушать захотел?». Он с трудом встал и отправился на кухню, принеся на обратном пути застывшую мамалыгу в потёртом чугунке, кусок брынзы и подсохшую лепешку с завёрнутой в неё зеленью. Вторым разом он вынес из кухни горшочек с простоквашей. Поставив еду на стол и сев против сына, он стал внимательно следить за его действиями, с удивлением отметив про себя ту жадность, с которой парень накинулся на мамалыгу. Алиев быстро подъел всё принесённое отцом и, не трогая посуду, отправился к своей лежанке. Здесь он разделся, лёг и мгновенно провалился в сон. Спал он спокойно и безмятежно, а отец долго ещё сидел за столом, подпирая голову своими тяжёлыми грубыми руками…

Поделиться с друзьями: