Две жизни. Том I. Части I-II
Шрифт:
– Не наград или похвал должен ждать человек за своё поведение в жизни, Лёвушка, – ответил Иллофиллион. – Жизнь – это только ряд причин и следствий, и этому закону подчинена вся Вселенная, не только жизнь человеческая. Но мы с тобою будем иметь ещё много времени, чтобы говорить о делах на личные темы. Не хочешь ли сейчас соблюсти долг вежливости и купить цветов нашим дамам за то, что они так трудились и помогали нам одеть Жанну и детей?
– Нет, вознаграждать их – как вы только что сказали – за доброе дело мне как-то не хочется; а вежливость… возможно, я плохой кавалер. Но что мне хочется, всем сердцем хочется, так это принести роз Жанне, – это я бы сделал так радостно, что даже возвращение на пароход мне было бы менее тяжело.
–
– Мне и в голову не приходило перейти границы самой простой дружбы в моём поведении с Жанной. Я очень сострадаю ей, готов всем сердцем ей во всём помочь, – ответил я. – Но верьте, Лоллион, ни она, ни Хава никогда не могли бы быть героинями моего романа… И если чем-нибудь я дал вам повод подумать иначе, я согласен отнести цветы синьорам Гальдони, а вы – за нас обоих – передайте мои Жанне.
Мы вошли в цветочный магазин, у окна которого стояли несколько минут, разговаривая.
Когда мы стали выбирать букеты дамам, я всё же сам выбрал белые и красные розы для Жанны. Я сложил свой букет на пальмовый лист, перевязал его белой и красной лентой, а Иллофиллион выбрал один букет из розовых, а другой – из жёлтых роз итальянкам.
На его вопрос, почему я выбрал эти цвета роз и лент, я ответил, что не знаю вообще значения цветов. Но Али прислал мне подарки белого цвета – цвета силы; и красного – цвета любви, когда я шёл к нему на пир.
– Теперь я, в свою очередь, хочу послать Жанне привет любви и силы и надеюсь, что она не увидит в этом чего-либо предосудительного.
Из цветочного магазина мы снова вышли на набережную. Внезапно раздался гудок с нашего парохода, и, хотя торопиться было ещё нечего, мы всё же отправились прямо на пароход.
Дойдя до отделения первого класса, мы расстались с Иллофиллионом; он прошёл к Жанне, а я направился в каюту итальянок и передал розовый букет дочери и жёлтый – матери. Девушка радостно приняла цветы, и нежный румянец разлился по её лицу.
Мать ласково улыбнулась и спросила, видел ли я мадам Жанну в новом наряде. Я ответил, что туда прошёл мой кузен, так как малютки нуждаются в его надзоре, а я повидаю их всех завтра и полюбуюсь сразу туалетами всех.
Я был полон неожиданными новыми впечатлениями, из-за портфеля с книгами меня тянуло скорее в каюту, чтобы хоть на портрет брата посмотреть наедине, – а тут приходилось стоять в толпе разряженных дам и мужчин, выслушивать их и отвечать на лёгкий салонный разговор. Я воспользовался первым попавшимся предлогом, быть может, показавшись не очень учтивым, и поднялся на свою палубу.
Я прошёл прямо к себе в каюту с намерением принять душ, а потом полежать и подумать. Но, очевидно, всем моим намерениям не суждено было сегодня сбываться.
Не успел я снять пиджак, как явился мой нянька – матрос-верзила – и подал мне небольшую посылочку и письмо в очень элегантном длинном конверте. Он очень интересовался нашим путешествием на берегу, жаловался, что его не пустили со мной в город, а он, наверное, был бы мне там нужен.
Как только я отделался от него,
пришли турки. Я едва успел спрятать свою посылку и письмо. Турки рассказывали, что очень весело провели время у своих родственников в городе, от которых узнали о том, сколько бедствий принесла буря, из которой благополучно выбрался только один наш пароход. Вышедшие из Севастополя следом за нами два парохода, один – старый греческий и другой – французский, решившийся выйти из гавани при уже начинавшейся буре, – оба погибли. А в Севастополе буря всё ещё свирепствует и сейчас, хотя уже с меньшей силой.Что же касается нашего судна, то они слышали от старшего механика, что в Константинополе ему придётся идти в большой ремонт и задержаться там надолго.
Всеми силами я старался быть вежливым и выдержанным, но внутри у меня клокотало раздражение от этой постоянной невозможности жить так, как хочется, а быть прикованным ко всем условностям светского приличия.
«Неужели, – думал я, – все поразившие меня новые люди огромной выдержки, которых я увидел за эти дни, и едущий со мной сейчас Иллофиллион приобрели своё хорошее воспитание и выдержку таким же трудным путём, как я?»
Я готов был дать понять туркам, чтобы они уходили поскорее и дали мне возможность побыть одному. Я еле удерживал себя в границах приличия, когда на трапе нашей палубы раздались голоса Иллофиллиона и капитана.
Меня поразило лицо Иллофиллиона. Я ещё ни разу не видел его таким сияющим. Точно внутри у него горел какой-то свет, так весь он казался насквозь светящимся радостью.
В моей голове снова промчался вихрь мыслей. Тут были и мысли низкие, недостойные; я подумал, что Иллофиллион был так долго у Жанны потому, что он её любит, и потому его лицо сейчас так сияет. А мне говорил о невозможности проявления сейчас личных чувств. Скользнули здесь и ревность, и грубая мысль о моей зависимости от почти незнакомого мне человека. В моей душе вновь поднялись чувство протеста и сильное раздражение.
Я почти не слышал, о чём говорили вокруг меня. Ещё раз я посмотрел на Иллофиллиона – и устыдился всех своих недоброжелательных чувств. Лицо его всё так же светилось внутренним светом, глаза сверкали, напоминая глаза-звёзды Ананды.
«Нет, – сказал я себе, – этот человек не может быть двуличным. Мысль такого светящегося лица должна гореть честью и любовью. Иначе откуда же взяться этому свету, который всех греет и рассеивает даже такой мираж, в каком я запутался сейчас».
Я унёсся воспоминанием обо всём том, что рассказал мне Иллофиллион о себе; о том, что я постиг и увидел за короткое время через него, и о том необычном человеке, которого он показал мне в Б.
Постепенно я забыл обо всём, превратился в «Лёвушку – лови ворон», перенёсся в сад сэра Уоми и так погрузился в мысли о нём, что точно услышал его голос: «Мужайся, пора детства прошла. Учись действовать не только для помощи брату, но вглядывайся во всех встречаемых. Если ты встретил человека и не сумел подать ему утешающего слова – ты потерял момент счастья в жизни. Не думай о себе, разговаривая с людьми, а думай о них. И ты не будешь ни уставать, ни раздражаться».
Я вздрогнул от страшного рёва, вскочил, оглушённый им, сконфузился от общего смеха и никак не мог сообразить, где я, – и наконец понял, что это ревёт пароходный гудок.
Иллофиллион ласково обнял меня за плечи, говоря, что нервы мои совсем истрепались за эти дни.
– Да, Лоллион, истрепались.
И я хотел рассказать ему ещё об одной своей слуховой галлюцинации, но он незаметно для других приложил палец к губам и шепнул: «После», чем немало удивил меня.
Между тем гудок умолк, и на пароходе закипела обычная перед отправлением суета. Мы медленно отходили от мола. Полоса воды между нами и Б. становилась всё шире; и наконец берег скрылся из глаз. Ещё одна страница моей жизни закрылась, ещё один светлый образ поселился в моём сердце прочно, и я даже не заметил, какое огромное место он там занял.