Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– И совершенно напрасно, все равно из Лифаря ничего не выйдет, и он не только никогда не будет первым танцором, но даже и солистом!

– Вы думаете так? А я думаю иначе и совершенно уверен в том, что он будет не только первым танцором, но и хореографом.

– Никогда! Хотите пари?

И Нижинская держала пари на ящик шампанского, – Дягилев так никогда и не получил этого ящика…

6 июля рано утром, в шесть часов, я должен был уезжать из моего отельчика. Накануне вечером я уже простился с Дягилевым и не ложился спать – и от волнения из-за предстоящей поездки в Италию, и потому, что укладывался. Вдруг в пять часов утра (это было так неожиданно – за укладкой вещей я не услышал стука) дверь в мою комнату открывается и входит… Сергей Павлович – свеженький, чисто выбритый, со своей обычной тяжелой палкой, с черным пальто на руке. Я растерялся от неожиданности и от того, что принужден принимать Сергея Павловича в комнатенке где-то на мансарде, да еще перерытой, с разбросанными по всему полу бумагами и разным хламом, который я, укладывая вещи, выбрасывал. Мне было и неприятно – как-то неприятно было показывать ему убожество своей жизни, – и вместе с тем радостно-горделиво: Дягилев сам пришел ко мне и пожертвовал своим сном. Мы выпили кофе, и Сергей Павлович повез меня на вокзал. Мы вошли в вагон, сели – «теперь сосредоточься», – минуту помолчали. Потом Сергей Павлович встал, перекрестил мелким, спешным крестом, обнял, благословил меня «на работу и на все хорошее» – и вот уже скрылся маленький платочек его, и замелькали однообразные, большие, серые и скучные дома.

Для меня начиналась новая жизнь.

II

Тотчас по приезде в Турин я отправился к Чеккетти и, не застав его дома, пошел в театр. Чеккетти давал урок, и в маленьком, старом, совсем белом человеке (и совсем не величественном) я узнал знаменитого, единственного великого из оставшихся в Европе учителей. Я подошел к нему и назвал имя Дягилева; Чеккетти блаженно, по-детски весело просиял, но не стал со мной разговаривать, а велел подождать конца урока. Я остался и увидел совсем не сияющего, не доброго старика, а свирепого, вспыльчивого, злого маэстро, который свистел мелодию, выстукивал палкой акценты и поминутно вскакивал со своего стула и начинал не только браниться, но и бить учеников своей палкой. А ученики… ученики отвечали на его побои тем, что почтительно и нежно целовали бившие их руки. На следующее утро в десять часов я был на уроке, на долгом, изнурительном и мучительном трехчасовом уроке (Чеккетти сказал, что будет заниматься со мной три часа в день: час со мной одним и два часа в общем классе; я не привык у Брониславы Нижинской к таким продолжительным урокам и первое время буквально падал от усталости). Первый урок, с которого я пришел домой в синяках, остался в моей памяти инквизиционной пыткой. Чеккетти пришел в ужас от моих рук (он учил, что выворотность классической школы для ног так же необходима и для рук) и вопил, глядя на них: «Ты похож на молодой муж старой Нижинской», «ты никуда не годишься», «тебя неверно учили», «тебе искалечили руки», и бил палкой по моим «искалеченным рукам».

В Париже я мечтал об Италии и о Чеккетти, в Турине оказался один Чеккетти и невероятная, мучительнейшая скука. Я жил без знакомых, без друзей, без языка в знойном, пыльном и душном, раскаленном безжалостным июльским солнцем городе.

Я много и скучно ходил по горячим улицам Турина, но еще больше сидел дома и у Чеккетти. Дома мне было бы совершенно нечего делать, если бы не тот большой пакет русских книг, который дал мне в Париже Дягилев. В нем вместе с Чеховым и Аксаковым оказалась вся современная русская литература: и Блок, и Кузмин, и Эренбург, и Ремизов, и Федор Сологуб, и Андрей Белый, и Есенин, и даже научная литература по Пушкину. В моей артистической карьере мне никогда больше не удавалось читать так много и с таким запоем книг по русской художественной литературе, и я постоянно был благодарен Дягилеву за этот подарок, который скрасил скучную, унылую туринскую жизнь и познакомил меня с основными вехами русской литературы XX века.

Чеккетти много болел летом 1924 года, мне часто приходилось увозить его на извозчике с урока, во время которого ему становилось дурно, и укладывать его в постель (а на следующее утро он отправлялся на урок и опять падал во время урока). Я подружился со стариками Чеккетти, которые полюбили меня как внука, а маэстро и как ученика, на которого он возлагал большие, может быть, слишком большие надежды: чувствуя, что он скоро уходит из мира и что вместе с ним уходят старые классические традиции, он хотел вдохнуть их в меня и передать через меня свой долгий балетный опыт. В Чеккетти было мало общей культуры, он ничем не интересовался, кроме балета и своего огородика, но о танце у него были свои выношенные мысли.

«Не забывай никогда, – говорил и повторял он мне, что в нашем обожаемом искусстве быть perseverant, meme un peu ferme [272] – добродетель, но при чрезмерном фанатизме впадаешь в маниакальность. Работай же всегда с любовью и волей, но никогда не с exaggeration [273] .

В работе он никогда не позволял «идти до конца» и советовал всегда «оставлять запас», чтобы отдать все полностью на сцене, и в этом сходился с Дягилевым. «Работай, как я хочу, – говорил мне старик, – а танцуй, как можешь и хочешь». К «настроениям» и «чувствам» в танцах он относился с большою серьезностью, считая «проявление души» на сцене вопросом большой деликатности и внутреннего такта.

272

Настойчивым, даже немного непреклонным (фр.).

273

Преувеличением, перегибанием палки (фр.).

Его мечтой было умереть в театре. Он говорил, что, когда почувствует приближение смерти, возьмет такси и полетит в театр, где повесится. Такой конец казался ему наиболее привлекательным, потому что при последнем вздохе он хотел быть в воздухе, в полете и в атмосфере театра, которому он посвятил свою жизнь. Он уже тогда готовился к смерти, от которой его спасала своими заботами жена, и говорил мне: «Ecoute, Serge [274] , я стал очень стар (ему в это время было семьдесят четыре года) и, как видишь, ужасно болен. Я скоро, очень скоро умру. Наше искусство сейчас падает, и моих сил уже не хватит вновь его поднять. Поднять его может только „книга танца”, книга же эта – сам профессор, других нет. Такою книгой до сих пор был я. И для тебя я раскрыт, и ты читаешь в моей книге – во мне, а когда прочтешь всю мою книгу, должен будешь и сам раскрыть ее для других, чтобы наше любимое искусство не умерло. Я передам тебе труды моей жизни». И действительно, через два года в Милане он передал мне вместе с аттестатом свои долголетние записи и сборник музыкальных отрывков, которые он считал самыми подходящими для работы, для танцевальных экзерсисов.

274

Послушай, Серж (фр.).

Первое письмо от Дягилева я получил только через неделю из Венеции, оно тронуло меня и взволновало и заботами Сергея Павловича обо мне, и тем «кусочком» Дягилева, который я увидел в нем. Сергей Павлович писал мне:

«Вчера только добрался до Венеции и нашел Ваше милое письмо. Очень рад всему хорошему, что Вы в нем пишете. Одно не нравится, что Вы недовольны столом. Вам необходимо хорошо питаться, и это в первую голову – обратите на это внимание. Напишите мне, читаете ли Вы, начали ли посылать в Париж книги на обмен, получаете ли газеты (русские)? Трехчасовой урок, конечно, долог, но надо сразу брать быка за рога, так как времени у Вас немного, – надеюсь, что старик Чеккетти приедет зимою в Монте-Карло, но пока берите от него все, что успеете. Переписываетесь ли Вы уже с товарищами и что они Вам пишут, как приняли Ваше бегство к Чеккетти? Пишите мне, как сказано, мне интересно иметь все Ваши новости.

О себе скажу, что вырвался из Парижа очертя голову, недоделав много дел, но если бы я еще там задержался, мне бы совсем не уехать. Здесь в Венеции так же божественно, как и всегда, – для меня это место успокоения, единственное на земле, и к тому же место рождения всех моих мыслей, которые я потом показываю всему миру.

Рад буду увидеть Вас, но об этом пока впереди. Напишите еще, как Чеккетти к Вам продолжает относиться.

Благословляю Вас на все хорошее.

Ваш С. Д.»

Во всех своих письмах Дягилев всячески старался разогревать меня в двух отношениях – в работе с Чеккетти, которого он через меня уговаривал приехать в Монте-Карло, и в моем самообразовании, видя в этом необходимое условие для

выработки настоящего артиста. Так, в одном из писем он говорил: «Рад, что много читаете, продолжайте еще ретивее, это одно из необходимейших условий, чтобы я мог выиграть пари! (с Нижинской). Я тоже целый день читаю, но только французскую литературу, в которой сейчас такие выдающиеся писатели, как Delacretelle, Kessel, Rabingot, Proust [275] и пр. Жаль, что пока Вы их не можете одолеть, но в Монте-Карло начнете». В этом же письме была фраза, которая заставила мне сердце забиться надеждой: «В конце месяца мне надо будет поехать в Милан к моим агентам насчет ангажементов, тогда я Вас увижу, будет это, вероятно, дней через 8—10, и я об этом Вам напишу точно, пока же жду Ваших известий чаще и благословляю на все лучшее». И наконец я дождался того дня, ожиданием которого жил все три недели в Турине: 26 июля пришло коротенькое письмецо от Сергея Павловича, характерное по точности и ясности указаний:

275

Делакретель, Кессель, Рабинго, Пруст.

«Милый Сережа. Я буду в Милане во вторник 29-го. Выеду с поездом 3 ч. 5 м. дня. Вам же надо взять билет 2-го класса и выехать из Турина в 10 ч. 50 м. утра. Вы приедете в Милан в 1 ч. 30 м. дня, можете позавтракать на вокзале, дождетесь моего поезда и встретите меня. На билет высылаю сегодня нужное. Ответьте немедленно, получили ли это письмо.

Получил Ваше последнее – благодарю и пока до свидания.

Ваш С. Д.»

Не знаю, как я прожил эти бесконечно тянувшиеся три дня. Казалось, я так и не дождусь 29 июля, казалось, что 29-го не будет, не будет моей поездки в Милан. И когда 28-го пришла из Венеции подтверждающая письмо телеграмма, я вскрыл ее с уверенностью, что Дягилев отложил нашу встречу.

В 1 ч. 30 м. дня 29 июля я приехал в Милан и, следуя указаниям Дягилева, позавтракал на вокзале. Вот наконец и поезд, и из купе первого класса выходит по-итальянски молодой Сергей Павлович: в Италии Дягилев всегда молодел, свежел и становился каким-то более легким. Он обнял меня и сказал, что хочет показать мне в два дня Милан и что поэтому нельзя терять времени. Мы пошли пешком в громадную стеклянную галерею Виктора Эммануила и остановились на несколько минут перед театром «La Scala» и перед памятником Леонардо да Винчи и его ученикам; и по дороге, и в галерее Виктора Эммануила, пока мы пили кофе, Сергей Павлович подробно расспрашивал меня о моей туринской жизни, об уроках и о Чеккетти, но ничего не говорил о самом себе. Мы вышли из галереи, оказались на площади сияющего белого Duom’a [276] , вошли внутрь собора. Не могу передать того, что я чувствовал внутри Duom’a, но это впечатление было самым сильным в моей итальянской жизни 1924 года и, может быть, одним из самых сильных вообще. То, что рядом со мной был Дягилев, давало моему состоянию какой-то особенный молитвенный трепет. С ним я хотел прикоснуться к «вечности», то есть к тому чувству, которое рождает религию, которое творит божественное. У меня было чувство ожидания взаимного ответа, соединенного в едином и, может быть, одном мгновенном дыхании жизни, скрепляющем союз двух жизней. Мы вышли из собора и отправились в S. Maria delle Grazie [277] смотреть «Тайную вечерю» Леонардо да Винчи, но отправились не прямо и добрались туда только к шести часам вечера: по пути – и еще более уклоняясь от пути – мы заходили в разные церкви и осматривали всюду фрески. Я устал и плелся за Дягилевым, который заслонял собою для меня все. Сергей Павлович был одет по-летнему: в коротких, по щиколотку, белых брюках, сузившихся и укоротившихся от частой стирки, в белых ботинках, в соломенной шляпе канотье, которую он поминутно снимал и отирал платком пот со лба. Он был в темном пиджаке с постоянной туберозой в бутоньерке и в мучившем его твердом воротничке (Дягилев никогда не носил мягких воротничков). Он устал, больше опирался на палку, чем играл ею, пыхтел, сопел, поворачивал шеей, как будто хотел избавиться от своего хомута-воротничка, но мужественно шел вперед. Я безумно устал и от жары, и от впечатления, которое произвел миланский собор, и потому мало что воспринимал в миланских церквах и плохо понимал объяснения Сергея Павловича; впрочем, даже в таком состоянии фрески Бернардино Луини в chiesa del Monastero Maggiore (S. Maurizio) [278] , и особенно его «Мучения св. Екатерины», дошли до меня; Луини с его трогательной мягкостью-нежностью был первым художником, которого я почувствовал в Милане.

276

Собора (итал.).

277

Название монастыря. – Ред.

278

Церкви большого монастыря (итал.).

Когда мы подошли, наконец, к S. Maria delle Grazie – какое бесконечное путешествие! – я вдруг и как-то сразу оказался в атмосфере конца XV – начала XVI века, и вся моя усталость мгновенно прошла. Вошли в Cenacolo [279] – Сергей Павлович в особенном, тихом, благоговейном настроении, которое передавалось мне и заражало меня. Я вообще заметил, что присутствие Дягилева или электризовало меня и как-то чудесно подымало и заставляло по-особенному смотреть и видеть, проникать в самое святое святых того, что мы смотрели, или парализовало меня, заставляло ничего не видеть; иногда длительные объяснения Дягилева мне ничего не говорили, а иногда два-три слова, намек и даже молчание – особенное молчание! – заставляли меня глубоко и радостно переживать художественное произведение. Мы сели в Cenacolo перед «Тайной вечерею» Леонардо да Винчи… Первое мое впечатление от «Тайной вечери» не было сильным; но чем дольше я сидел и всматривался в нее, стараясь угадать, какой она была, когда Леонардо да Винчи написал ее, тем она мне все больше и больше говорила, – может быть, мне передавались мысли и настроения Сергея Павловича, может быть, я сам себе внушал, а может быть, это было непосредственное воздействие величайшего гения, но, чем больше я смотрел, тем труднее мне было оторваться и тем больше я приходил в какое-то тихое восхищение. Наш первый день в Милане кончился. На следующий день мы рано встали, и Дягилев прежде всего повел меня осматривать громаднейший и прекраснейший театр «La Scala» – театр, в котором «вы когда-нибудь, и, надеюсь, скоро, будете танцевать». Из театра мы отправились в знаменитую [галерею] Брера. Дягилев был моим гидом и «показывал» мне своих любимых мастеров, преимущественно ломбардцев, – Сергей Павлович именно «показывал» мне, а не смотрел сам на картины, которые он знал наизусть и которые ему уже ничего нового не могли сказать, и немного беспокойно даже заботился о том, какое впечатление они произведут на меня, пойму ли я, почувствую ли, оценю ли их. Должен вперед сказать, что я в общем понял мало и должен был бы разочаровать такого исключительного ценителя прекрасного. Мы начали с осмотра фресок Бернардино Луини, которого я уже успел накануне полюбить. Со свежими силами, отдохнув за ночь, я внимательно, хотя и бегло (Сергей Павлович все время торопил меня), осматривал каждую картину, но, кроме того же Луини («Мадонна со святыми»), во всех первых четырех залах ничего не произвело на меня большого впечатления. В следующей, пятой зале громадное впечатление произвела на меня страшная картина мертвого Христа, снятого с креста, Мантеньи. Я ее сразу – издали – увидел, как только вошел в залу, и, пораженный, вскрикнул:

279

Трапезную (итал.).

Поделиться с друзьями: