Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Получив отказ в прибавке жалованья от Гинцбурга, мы решили сорвать спектакль и танцевать как можно хуже, благо Дягилева не было в Монте-Карло (он уезжал на несколько дней в Париж) и некому будет нас распекать. Шла «Аида», в которой балетный номер всегда имел большой успех. Я танцую арапчонка – честно, но уговору, мажу и потом вдруг валюсь на пол; остальные три мальчика танцуют как всегда – чистенько-чистенько хорошо. На мою беду, из Парижа возвращается Дягилев, оказывается в зрительном зале и видит, как я танцую. Сергей Павлович посылает Кохно к Григорьеву с приказом оставить после спектакля на сцене труппу, приходит и начинает меня отчитывать:

– Вы совершенно разучились танцевать, Лифарь, и позорите мою труппу. Я уверен, что это какая-то безобразная выходка, и делаю вам предупреждение.

А через несколько дней Дягилев просит меня сняться в роли офицера в «Facheux» для книги и берет три мои фотографии.

После монте-карловского весеннего сезона мы едем в Испанию, в Барселону,

и даем там одиннадцать спектаклей. Работать приходилось много: вечером спектакли, днем репетиции, подготовка к парижскому сезону.

25 апреля состоялась первая репетиция нового балета Кокто – Мийо «Le Train Bleu» [261] . Перед репетицией Дягилев собрал всех нас, всю труппу, и прочел нам лекцию о музыке Мийо в «Train Bleu». Охарактеризовав резкими мазками знакомый уже труппе музыкальный модернизм Стравинского и Рихарда Штрауса, отталкивающийся от мелодичности и тематизма и стремящийся к колоритному ритму и резким движениям-поворотам, избегающий закругленных линий и выражающий лихорадочный, неровный пульс современности, – охарактеризовав этот сегодняшний день музыки, Дягилев перешел к тем предчувствиям завтрашнего дня, которые он находит в музыке Мийо с ее новым тематизмом, с новой, необычной еще мелодичностью не старого bel canto [262] , а улицы.

261

Голубой экспресс.

262

Прекрасное пение (итал.) – стиль вокального исполнения.

– Вы уже знакомы с поэзией машины, небоскреба, трансатлантика, примите же теперь поэзию улицы, отнеситесь серьезно к «уличным темам». Не бойтесь «банальности» в этой рождающейся новой музыке, в которой заключен завтрашний день. Русский балет Дягилева, передовой балет в мире, не может топтаться на месте, не может жить только вчерашним и даже сегодняшним днем, а должен предвосхищать и завтра, должен вести за собой толпу и открывать то, что еще никто не открыл. Новому балету я придаю большое значение и хочу, чтобы вы отнеслись к нему как должно и создали завтрашний день.

Дягилев говорил не особенно красноречиво и иногда употреблял не то слово, какое нужно было и какое он, очевидно, хотел сказать, но говорил так убедительно и так понятно, доступно, приноровляясь к пониманию среднего, малоподготовленного слушателя, что достиг своей цели: все были заражены желанием как следует сработать новую вещь. По настоянию Дягилева Нижинская взяла меня, как самого молодого, для начала балета – я был на небесах от восторга.

В Барселоне я часто ходил в многочисленные кабачки, которые были для меня настоящим откровением: даже в самых маленьких кабачках танцевали хорошо – ночью весь город танцует! – а в таких кабачках, как «Casa Rosso», «Cuadro Flamenco» и «Sevilia», и настоящие большие артисты. Помню, как раз в «Sevilia», где я сидел с несколькими нашими танцовщицами, пришел Дягилев с Нижинской, Долиным и Кохно. Сергей Павлович находился в очень хорошем настроении и через столики перебрасывался с нами фразами; он очень поощрял мои хождения по кабачкам и убеждал меня на месте изучать испанские танцы. В Барселоне я видел к «Cuadro Flamenco» знаменитую Macarona [263] , любимицу Дягилева, огромную, толстую шестидесятилетнюю старуху, которая танцевала знаменитый танец со шлейфом; она так увлекла меня, что я стал учить испанские танцы и взял несколько уроков кастаньет.

263

Макарона.

1 мая мы дали последний, одиннадцатый спектакль и на другой день уехали из Барселоны. По дороге, когда поезд стоял в Тулузе, я сильно расшиб себе голову и вызвал большое волнение в Дягилеве, который в это время сидел в нашем вагоне и смотрел на мои упражнения: мне пришло в голову заниматься в вагоне турами. Делаю блестящие два тура в воздухе, едва не прошибаю потолка, разбиваю всю арматуру и, как сноп, с разбитой головой лечу на пол вагона. Сергей Павлович в первую минуту онемел и застыл от ужаса – он думал, что я убился на месте, – потом, когда я поднялся и стал через силу и сквозь боль улыбаться и говорить, что «это ничего, пустяки», устроил огромную, бурную сцену. По приезде в Париж Дягилев заставил меня пойти к доктору; доктор не нашел ничего серьезного в моем ушибе, и на другой же день я вместе с труппой уехал в турне по Голландии.

В Амстердаме у меня произошла интересная встреча с Дягилевым. Я, тогдашний, был обуреваем настоящей страстью развития и, как только мы приезжали в какой-нибудь новый город, тотчас же отправлялся в музеи. Так было и в Амстердаме: на другой же день я побежал в Государственный музей «смотреть Рембрандта». О голландской живописи я имел тогда очень смутное представление: все мое знакомство с голландцами заключалось

в том, что я добросовестно не пропускал ни одной картины в Лувре, несмотря на то что очень плохо разбирался в них и часто скучал.

В громаднейшем амстердамском Государственном музее я совершенно растерялся и долго не мог найти картин; наконец после долгих скитаний я попал в галерею старых картин. Вот, наконец, и Рембрандт, которого мне так хотелось увидеть в Амстердаме, – его знаменитый «Ночной дозор» и суконные «Синдики» [264] , «Урок анатомии доктора Деймана», который произвел на меня особенно большое впечатление. И тут же в этой зале Рембрандта перед картиной Гальса я увидел такую знакомую мне группу: Дягилева, Долина и Кохно. До меня донесся голос Сергея Павловича, объяснявшего картину Гальса: я услышал его слова о влиянии Гальса на Рембрандта вначале и обратном влиянии впоследствии и увидел его удивленный, пораженный взгляд, брошенный боком на меня. Видно было, что Сергей Павлович никак не ожидал увидеть здесь кого-нибудь из его труппы. Дягилев недоумевал: Кохно и Долина привел в музей он, а этот мальчик из кордебалета сам, по собственному побуждению, один ходит по музеям и старается что-то понять…

264

Имеется в виду групповой портрет старейшин суконного цеха 1661–1662 г. – Ред.

13 мая приехали в Париж. Снова в Париж, который в этот приезд окончательно, на всю жизнь покорил меня. Комнатка моя в отеле на rue de la Victoire была слишком мала, чтобы можно было в ней работать, и я репетировал ночью – от двенадцати до двух – на улице, на блестящем асфальте; окна «веселых домов» открывались, в них показывались удивленные лица и внимательно, серьезно, с интересом смотрели на мои упражнения.

Наши репетиции происходили в Театре de Paris и проходили блестяще и с большим подъемом. В Театр de Paris часто приходили Мися Серт и m-me Шанель, и здесь я впервые увидел этих женщин, вместе с princesse de Polignac игравших исключительно большую роль в истории Русского балета Дягилева.

На репетициях «Le Train Bleu» в Театре de Paris Мися Серт и Габриель Шанель обратили внимание на меня, маленького танцора из кордебалета, и сразу же полюбили меня.

– Mais il est charmant, се petit russe, regarde-le [Но он очарователен, этот маленький русский, посмотри на него], – говорила Мися Серт Дягилеву.

– Voila ton danseur [Вот твой танцор], – указывала на меня Шанель.

– А? Что такое? Вы находите, что он недурно танцует, ваш крестник? – деланно равнодушно и рассеянно говорил Дягилев, поправляя свой монокль, и боком, как будто мало различая и не выделяя меня, смотрел на меня, но по улыбающимся, озаряющимся глазам я увидел, что ему были приятны похвалы маленькому танцору.

Взгляд Сергея Павловича и эти слова Серт и Шанель еще больше подстегивали меня к работе и понуждали стремиться к большему совершенству. Я горел желанием стать большим, настоящим танцором, и тут Кремнев, видевший мое безумное рвение, сказал мне слова, которые оказались спичкой, брошенной в пороховой погреб:

– Знаете что, Лифарь? Вам нужно как следует поучиться у Чеккетти, и тогда из вас может выйти настоящий толк. Поговорите об этом с Сергеем Павловичем.

Поговорить с Сергеем Павловичем? Как это возможно?

Парижский сезон 1924 года был особенно богатым и блестящим в музыкальном и театральном отношениях, – сколько мне позволяли мои бедные средства, я не пропустил ни одного интересного концерта, ни одного интересного спектакля и жил этим, жадно впитывая в себя все впечатления. Одним из самых сильных и значительных парижских впечатлений был спектакль Анны Павловой.

Когда появилась на сцене Анна Павлова, мне показалось, что я еще никогда в жизни не видел ничего подобного той не человеческой, а божественной красоте и легкости, совершенно невесомой воздушности и грации, «порхливости», какие явила Анна Павлова. С первой минуты я был потрясен и покорен простотой, легкостью ее пластики: никаких фуэте, никаких виртуозных фокусов – только красота и только воздушное скольжение – такое легкое, как будто ей не нужно было делать никаких усилий, как будто она была божественно, моцартовски одарена и ничего не прибавляла к этому самому легкому и самому прекрасному дару. Я увидел в Анне Павловой не танцовщицу, а ее гения, склонился перед этим божественным гением и первые минуты не мог рассуждать, не мог, не смел видеть никаких недостатков, никаких недочетов – увидел откровение неба и не был на земле… Но в течение спектакля я бывал то на небе, то на земле: то божественный жест и классическая attitude Анны Павловой заставляли меня трепетать от благоговейного восторга, то минутами я видел в ее игре-танце какую-то неуместную излишнюю игривость, что-то от cabotinage’a [265] , что-то от дешевки, и такие места неприятно коробили.

265

Манерничанья, кривлянья (фр.).

Поделиться с друзьями: