Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра)
Шрифт:
Затем начался свадебный пир.
Далеко за полночь продолжалось веселье не только в доме Гиппократа, но и на ближайших к нему улицах. Долго ещё несмолкаемые песни в честь Эрота и Гименея оглашали ночной воздух, а вечные звёзды в бездонной небесной синеве посылали свой тихий свет на давно уснувшую землю. Костры перед домом Гиппократа давно успели догореть, но из раскрытых дверей дома на тёмную улицу всё ещё лились потоки света...
III. ШКОЛА ЖИЗНИ
Со времени описанной свадьбы прошло много лет; миновала почти целая четверть века. Многое пережим ли Афины за это время, сильно изменился их народ, подобно тому, как изменился весь строй его жизни, как изменился облик занимаемой им земли: в отдельных дёмах нигде уже не было следа тех низкие каменных столбов, которыми были усеяны
Многое изменилось и в семье Писистрата, начиная с него самого. Из стройного, худощавого юноши, поражавшего всех гибкостью движений, сын Гиппократа успел превратиться в почтенного афинского гражданина, прекрасное, открытое чело которого уже начинало являть следы надвигающейся старости; серебристые нити преждевременной седины украшали, особенно на висках, его всё ещё густые, кудрявые Волосы, и глубокие складки, избороздившие этот высокий, открытый лоб, ясно говорили о том, как много пережил Писистрат за минувшие двадцать пять лет, как много передумал он за это время, как часто горе, этот неизменный спутник человеческой жизни, налагало на него свою мощную десницу. Если стан Писистрата и заметно пополнел, утратив прежнее юношеское изящество, то глаза отнюдь не изменились: из-под тесно сдвинутых густых бровей они продолжали глядеть на мир с тем же юношеским задором, светиться тем же пылом и огнём и порой метать такие же искры, как то бывало в прежние дни. Глаза эти, глубокие, вдумчивые, порой мечтательные, порой сурово-надменные, по-прежнему оживляли поблёкшее лицо Писистрата, свидетельствуя о необычайном уме, недюжинной силе воли, железной настойчивости этого человека. Одного взгляда на них было достаточно, чтобы убедиться, что Писистрат ни перед чем не отступит, раз он задумал совершить что-либо. Значительный Контраст с этими глазами представлял голос, вернее, тон голоса сына Гиппократа: прежде мелодичный и Мягкий, он приобрёл теперь оттенок открытой задушевности, особенной звучности, убедительности. Иногда в нём звучали нотки той непреклонной твёрдости, которая с такой ясностью светилась в очах Писистрата. Это бывало в редкие минуты гнева или тогда, когда ему слишком долго и упорно противоречили. Большей частью ровный голос Писистрата подчинялся той непреодолимой силе воли, выдержке и настойчивости, Которые составляли основную черту характера этого человека, соединявшего огромный природный ум, обогащённый разнообразными литературными занятиями и опытом чрезвычайно бурной жизни, с неукротимым, ничем не сдерживаемым честолюбием.
Удары судьбы наложили резкий отпечаток на этого мужа, но отнюдь не были в состоянии сокрушить его: ни смерть отца, последовавшая вскоре же после свадьбы Писистрата, ни почти одновременная кончина родителей жены, ни, наконец, недавняя утрата горячо любимой Ио, с которой сын Гиппократа прожил в безмятежном счастье почти целых четверть века и от которой он имел двух богато одарённых от природы сыновей, Гиппия и Гиппарха, всё это не было в силах сломить железную волю и ослабить необузданное честолюбие этого почти уже пятидесятилетнего человека. Обстоятельства видимо благоприятствовали начинаниям и смелым планам «любимца богов», как любили называть. Писистрата его сограждане. Значительное богатство, унаследованное от отца и ещё умноженное порядочным имением покойной Ио, к которой оно перешло после смерти родителей, так как братья её, Никанор и Асклепиад, умерли в детстве от повальной болезни, скосившей много лет тому назад массу детей в Аттике, в большой мере способствовали усилению и развитию того влияния, которым сын Гиппократа пользовался среди сограждан, благодаря своим необыкновенным природным дарованиям. Немаловажную, наконец, роль здесь играло также родство со знаменитым «спасителем отечества», мудрым Солоном, сыном Эксекестида, с которым Писистрата всегда соединяла самая тесная дружба...
Теперь Писистрат сидел как раз в обществе этого уже маститого старца, в саду своего обширного загородного дома. Солнце склонялось к закату, и косые лучи его прорывались сквозь густую листву вековых деревьев. В воздухе было совершенно тихо, ни один листик не колыхался на ветвях, ни малейшее дуновение ветерка не заставляло шуметь эти вязы и дубы. Зато в густой траве гремели хоры мириад насекомых, а вдали, в горах, порой слышался унылый крик одинокой совы.
Оба собеседника сидели на мраморной скамье, прислонённой к стволу могучего пирамидального тополя. Солон казался очень утомлённым. Его обрамлённое белоснежными кудрями и совершенно белой бородой сморщенное лицо было чрезвычайно бледно. Из-под
густых нависших бровей некогда огненные глаза его казались безжизненными, потухшими. Когда-то статная фигура популярнейшего афинского гражданина и законодателя теперь согнулась под бременем лет и пережитых испытаний. Несколько минут царило молчание. Его, наконец, прервал Писистрат.— Итак, мой дорогой друг и наставник, — сказал сын Гиппократа, — ещё раз позволь мне выразить тебе величайшую благодарность, что ты, после прибытия в Аттику, первым долгом посетил меня. Да будут благословенны небожители, направившие путь твой к моему дому, и да хранит тебя здесь, в этом жилище мира и покоя, вседержитель Зевс, покровитель гостей!
— Да хранит он радушного хозяина этого дома! — ответил тихо Солон. — Куда же мне было приехать, после стольких лет добровольного изгнания, как не к тебе, моему Писистрату, единственному из родных моих, пощажённых немилосердным временем? Разве не к тебе всегда стремилось это старое верное сердце, и на чужбине не перестававшее горячо любить тебя, как во дни юности? Один, одинок я теперь на свете, и нет из близких моих никого в живых, кроме тебя.
— Да, великие перемены произошли за те долгие годы, что ты был в чужих краях! Старые люди давно умерли и успело народиться новое поколение с новыми требованиями к жизни, с новыми взглядами на неё. Аттика переродилась за эту четверть века...
— Но дух её жителей, постоянно недовольных и мятежных, остался, к сожалению, прежним, — грустно заметил Солон, и на его высоком челе глубокие морщины обозначились резче. — Я оставил вас юными, — прибавил старик после минутного раздумья, — но, вернувшись, не нашёл вас старыми, умудрёнными тяжким опытом. Сердце моё с болью сжимается в груди при мысли, что вся упорная и тяжёлая работа моей долгой, тревожной жизни погибла даром.
— Не говори так, великий старец! — живо воскликнул Писистрат и взял Солона за руку. — Ничто не погибло: доброе семя, брошенное в добрую почву, дало добрые плоды. Ведь и на самой лучшей ниве мы найдём плевелы. Такова уж жизнь. Но за этими плевелами и горечью их нахождения мудрый хозяин не забывает об обильной, тучной жатве. Взгляни кругом себя: всюду ты видишь порядок, благоустройство и мир, это условие успешности всякого труда. Город Афины-Паллады сияет в невиданном блеске, — один из могущественнейших центров Эллады. Аттика населена свободными гражданами, и нет в ней иных рабов, кроме иноземных варваров. Всё кругом покорно ей: и богатый Коринф, и гордый Сикион, и надменная Спарта, и древний Аргос, и каждая новая заря, сопровождающая каждый новый восход солнца, застаёт эту божественную страну в дальнейшем расцвете, в новой несокрушимой силе.
Глаза Писистрата разгорелись. Быстро встав с места и окинув взором обширную равнину, расстилавшуюся внизу у ног его под обрывом сада и замыкавшуюся на севере тёмно-лиловой дымкой дальних гор, он энергично повёл рукой и с увлечением воскликнул:
— И весь этот дивный дар богов, весь этот некогда пустынный и мёртвый край, теперь цветёт и благоденствует, и полон жизни, благодаря твоей, о Солон, гигантской работе, благодаря твоему беспримерному самоотвержению, благодаря твоей божественной мудрости!
— Не говори о мудрости, дорогой, друг мой, — тихо остановил говорившего Солон. — Где она, эта хвалёная, эта прославленная мудрость? Нет на свете такого человека, который мог бы притязать на имя мудреца! Много стран изъездил я в бурной юности, в великой народной борьбе участвовал я всем сердцем, всеми помыслами своими, много земель и людей познал я с тех пор как, казалось мне, я дал отечеству в умеренном законодательстве свободу и покой. И что же? Где они, эта свобода, этот покой? Не в Аттике ли? Да знаешь ли, мой Писистрат, что я вернулся сюда, к родным берегам, именно оттого, что я знал, что отечество раздирается внутренними смутами. Когда я, много лет тому назад, увидел, что для счастья и благоденствия моей родины, которой я дал новое государственное устройство, нужно время, время и время, дабы граждане укрепились в сознании своих прав и вытекающих из них обязанностей, я ни секунды не поколебался добровольно уехать из Аттики, предварительно связав власти и народ торжественной клятвой в течение по крайней мере десяти лет свято и ненарушимо соблюдать данные мной законы. Как легко покидать уже престарелому отцу созданный его трудами дом свой, как легко расставаться, быть может, навеки, с горячо любимыми членами обширной семьи своей, это ты сам себе легко представишь, мой Писистрат. Не мне говорить тебе об этом, тебе, которого самого за последние годы постигло столько горьких утрат, столько разлук с дорогими твоему сердцу людьми! И я добровольно, хоть и с грустью в душе простился с тем, что мне было дороже всего на свете, с моей бедной родиной, со славной, лучезарной Элладой, и ушёл далеко-далеко от неё, к народам, которых мы, эллины, совершенно незаслуженно клеймим позорной кличкой варваров.
Голос Солона дрогнул, старик порывисто встал. Устремив взор на дальний запад, где последние лучи заходящего солнца заливали потоками алого света вершины холмов, так что они казались огненными, Солон махнул рукой и скорбно сказал:
— Жрецы в таинственном Египте повествуют, что солнце, могучий бог Озирис, каждую ночь находит смерть свою в тёмных пучинах дальнего моря. Вот он, этот всесильный Озирис, делает ещё одну, последнюю попытку уцепиться за краткую нить своей жизни, вот он мощным морем огня разлился в последний раз по всему небосклону, чтобы затем со стоном предсмертного ужаса кануть в холодные волны. Так и я, старый, бессильный афинянин, давно уже всеми забытый, на склоне дней моих прибыл к берегам родной земли, чтобы отсюда, где я родился и прожил большую и лучшую часть своей жизни, с предсмертным воплем отчаяния о неудавшихся планах, скорбно снизойти в мрачное царство теней.