Эра цепей
Шрифт:
Завязалась борьба. Изгнанник потянулся к упавшему на землю мечу, но Гур, будучи моложе и сильнее, взял старика в захват, согнутыми ногами принявшись его душить. Тот стал, не видя врага, бить над головой, пытаясь попасть в чувствительное солнечное сплетение, но не мог ни дотянуться до него, ни нанести из такой позы достаточно сильный удар. Кардийцы, сужавшие с каждой секундой круг, загоготали, зашипели в предвкушении победы своего брата, в предвкушении того, как поделят свой трофей.
Но трофей, понимая, что может не пережить общение со своими захватчиками, не собиралась так просто сдаваться. Интуиция подсказывала ей, что просто так сбежать она не сможет,
— Моя добыча, мой трофей!
— Это был нечестный бой! Все видели! — закричал командир, хватаясь за меч.
Вот только его люди его не поддержали. Нога изгнанника стояла на груди побежденного брата, он не начинал бой с оружием, а его противник сам был виноват в том, что потерял свое — все было честно.
— Хочешь попробовать сам? — понизив голос, угрожающе прохрипел победитель, пустой маской взирая на командира кардийцев. — Мой трофей.
— Я тебя найду, — зло прошипел в ответ командир, но сделал пару шагов назад, признавая поражение. — Тебя не защищает закон. Можно прирезать тебя во сне, и никто за тебя не заступится, ни один клан.
— Отбери мое. Мой трофей, — повторил изгнанник. — Я — Ар, и это мой трофей, мой! Отбери!
Он бросил хопеш на землю. Ему нельзя было носить меч, являвший собой символ власти, нельзя было забрать его у побежденного врага. Поэтому, схватив Любу за руку одной рукой, другой он быстро накинул на тело ножны и вернул в них свой прямой, короткий клинок. Медленно, шаг за шагом, он отходил назад вместе со своей добычей. Его рука легла ей на шею, слегка сжимая.
— Пойдешь следом — убью ее.
Снова искра. “Пойдешь” — это слово пахло садом, цветами, долгими прогулками, и никогда не людными улицами. Было и нечто из прошлой жизни, из старых воспоминаний, но оно меркло по сравнению с теми образами, что возникали в голове Любы сейчас. Звук за звуком, память о языке, который она никогда не знала, медленно возвращалась к ней, пока она следовала, пытаясь не споткнуться, за своим похитителем. Чувства возвращались к ней, теперь она стала стыдливо прикрывать грудь, будто бы ставшую больше, промежность. Лишь иногда она тихо всхлипывала от страха, пока они исчезали в ночной темноте, подальше от бойни, подальше от родичей изгнанника.
Над горизонтом запылал голубой диск, но это не было солнце. Медленно, бросая на раскинувшиеся внизу, под холмом, поля длинные тени, вдалеке поднималась другая планета. И когда Люба, астрофизик, ученый, увидела, что между двумя планетами натянута гигантская цепь, она вспомнила последнее ругательство на языке, принадлежавшем другому миру:
— Бляха-муха…
Глава 2: Жадность
С первым, судорожным вздохом, какой делают новорожденные, молодое, почти юношеское тело попыталось закричать. Вместо жгучего холода дальнего востока, теперь его окружали промозглость каменного
зала, запах плесени и липнущая к коже амниотическая жидкость.Для того, чтобы вздохнуть, Жене пришлось постараться. Саркофаг раскрылся сам, тяжелая крышка съехала в сторону, но вот удерживающая его плацента никуда не девалась. Воздуха в легких не было, паника быстро охватила юношу, и он стал ногтями, зубами прорываться сквозь полупрозрачную преграду из плоти, буквально прорывая себе путь в этот мир.
Наконец, свобода. Шумное дыхание, учащенное биение сердца. Камера смыкалась вокруг него, подобно теплой ванне, если не смотреть на то, что заполнена она была совсем не водой. Тусклый свет люминисцентных водорослей, свисающих с потолка, бил по глазам не хуже света в больничной палате — глаза, как-никак, были новые, абсолютно девственные. Наконец, когда зрачки немного привыкли к свету, начали сужаться, Женя попытался подняться, и тут же его повалила обратно резкая боль в животе.
— М-м-ах! — простонал он, пытаясь сказать хоть что-то и понимая, что не помнит ни единого слова.
Взгляд юноши устремился вниз, и он с ужасом обнаружил, как к его животу тянется длинная, гладкая пуповина, ускользающая где-то внизу, у основания саркофага. Женя в ужасе нечленораздельно замычал, бережно касаясь отростка дрожащими от волнения пальцами и понимая, что так просто ему не встать. Оставаться здесь было нельзя, нужно срочно выходить к людям, просить о помощи… Но для этого нужно покинуть саркофаг.
Он согнулся, едва сдерживая рвотные позывы. Возможно, его бы уже и вырвало, да только сразу после рождения в нем не было ничего, что можно было бы исторгнуть. Пуповина скользила меж пальцев, ухватиться за нее было тяжело, но послеродовая пульсация уже прекратилась, а это, насколько Женя помнил от пьяных разговоров на кухне со студентами-медиками, верный знак того, что ее можно перерезать. Едва справляясь с отвращением, он вцепился зубами к скользкую плоть, вгрызаясь в нее, как зверь, отделяя свое новое тело от своей “матери”. И, наконец, когда путь к свободе был открыт, он, перевалившись через край саркофага, упал на холодный пол, пока его тело пыталось вызвать рвоту, которой не было.
Какое-то время он просто лежал на холодном полу, пытаясь прийти в себя. Холода он пока не чувствовал, сердцебиение было слишком сильным и его собственное тело согревало его. Оставалось лишь сжимать в кулаке конец оторванной пуповины и пытаться не думать о том, что она прямо сейчас торчит у него из живота. И по мере того, как охлаждалось новорожденное тело, возвращались в разум и те мысли, которые были с ним на момент смерти.
— Срань… Какая… — сквозь зубы прошипел Женя, медленно поднимаясь и чувствуя неприятную резь в животе при каждом движении. — Отче наш… Иже еси… Да как там тебя..?
Но он не был религиозен, не поклонялся ни идолам, ни иконам, и молитву вспомнить не мог. Слишком едким был укоренившийся в его сознании скептицизм, слишком отчаянно он раз за разом доказывал, как он прав и как неправы остальные. Но сейчас, сжимая в руке собственную пуповину и медленно, опираясь на стенку, продвигаясь по сырому каменному залу, он был готов поверить в кого угодно, лишь бы проснуться от этого кошмара.
И вдруг — голоса. Его молитвы, неумелые и бессвязные, казалось, были услышаны. Но голоса все приближались, их отзвуки становились все громче и четче, но ни единого слова он понять не мог. То, что он слышал, звучало как странная насмешка над всеми языками мира сразу — в звонкой, резкой речи нельзя было разобрать даже примерную сторону света, в которой могли бы так говорить.