Это было у моря
Шрифт:
Надо было чем-то заняться — уже третий день Сандор не знал, куда себя деть. Сидеть при ней нянькой — счастливым — или несчастным обладателем — он уже был не в силах, поэтому сбегал вниз, вот как сейчас. Опять идти чистить снег? Да ведь он уже всю тропинку и подъезд смел до самой земли — дальше только оставалось красную дорожку бросить — добро пожаловать, дорогой братец, любезный Петир — тем более.
Сандор поплелся к компьютеру. Ну, надо было изображать деятельность. Зашел в почту, написал Роберту уже пятое письмо. Сандор не сомневался, что бывший его работодатель в запое, и мейл даже не проверяет. Сидит себе, разоряет очередной фолиант. Делает из помятых страниц самолетики и запускает их в ведро. Роберт был человеком дела — безделье превращало его в усталого опустошенного безумца. Как и самого Сандора. Пиши тут письма, не пиши — толку будет мало. Он закрыл окно браузера — вот Пташка никогда за собой не убирала, даже в компьютере — вчера, пока он чистил снег, она без дела моталась по дому. Пробовала ходить к нему на двор, кутаясь в свою белую новую кофту, но он рычал и отфыркивался —
Поэтому он чистил и чистил треклятый снег, пока руки не начали отваливаться, а спина — ломить от неудобной позы. Тогда он еще протер Шевви— все же дело. Зашел в дом за зажигалкой — можно было прикурить в машине, но это было бы уже совсем идиотизмом — заводить двигатель для того, чтобы выкурить сигарету. В доме обнаружилась Пташка, жарящая картошку. В предыдущий вечер она уже сварила несъедобную кашу, сейчас, похоже, пыталась сжечь криво почищенные, странным образом порезанные клубни. Сандор мельком взглянул на ее отчаянное лицо — пожал плечами — руки в карманы — не трогать ее, не касаться — мимо, за зажигалкой — и обратно на холод. После сцены по возвращении из магазина у них начался настоящий сексуальный марафон — который прервался только утром на следующий после ссоры (и бурного примирения) день, когда Сандор не выдержал и сбежал отыгрываться на сугробах.
Так дальше не могло продолжаться. Какое-то сладкое безумие. Утопия, бред — и главное: оба знали, инстинктивно чувствовали, что это уже конец. Или, по крайней мере, его начало. Поэтому отрываться друг от друга было еще сложнее, еще больнее. Но объективно стоило начать уже сейчас. Или потом это будет сделать просто невозможно. И так-то уже было невыносимо. Какие там нити — их обоих скрутило, запутало, прижало друг к другу плотное, переплетающееся, туго обхватывающее конечности и тела, причудливо рябящее странным подбором цветов полотно. Оно, как вьюнок, вкрадчиво подцепляло волосы, сдавливало шею, мешая дышать. Что было делать — рвать ткань? Резать ее тупыми ножами пренебрежения, ножницами взаимных беспочвенных обвинений, тонким лезвием издевок? От всего этого он утомился — было проще удрать. На холод — где не надо было делить с ней воздух напополам, вдыхая то, что она только что выдохнула — становясь с ней одним целым. Чем дальше, тем страшнее — как же он будет без нее жить? В который раз Сандор пожалел, что не купил алкоголь — но подозревал, что это была уже та самая река, в которую нельзя войти дважды. Не будет он пропивать Пташку. Это было слишком банально — и оттого сработать не могло. Девочка сидела в нем на подкожном уровне — она почти была — он сам — какое тут бухло? Абсурд…
После вчерашней чистки снега, после поедания недосоленной сыроватой картошки — он таки заставил себя это проглотить, да еще и спасибо сказал (в общем, было даже ничего — по сравнению с горелой олениной и переслащенной кашей) — было очередное испытание спальней. И тут пока он безнадежно проигрывал. Еще днем он мог держаться. Но вечером, когда по углам начинали сгущаться тени, когда Пташка зажигала жёлтые лампы, запаливала оранжевые, терпко пахнущие какой-то хвоей свечи, что нашла в чулане, когда она так лукаво и простодушно перестилала на ночь постель, взвивая парусом простыни над кораблем их кровати, что плыл, сорванный с якорей, в неизвестные темные дали — куда он мог от нее деться? Тогда Сандор решил для себя: вечером он снимает, как пистолет, все свои табу и вешает их на гвоздь в шкафу. Вечером — он ее. Потому что потом начиналась ночь — и даже если бы Пташка его прогнала, он приполз бы под эту загребучую дверь сам. По ночам все было проще — минуты — вечности — их любви — ее теплая дрема где-то между его плечом и кружащими в воспаленном его мозгу бессонными жгучими терзаниями по поводу скорой их разлуки, когда он наконец будет всего этого лишен — свободен — и распят этой постылой свободой, как собственноручно вырезанным из не тающего льда крестом. Потом Сандор забывался тяжелыми снами — а на рассвете они неизбежно просыпались в одной и той же позе — как в первый их день — такой далекий и светлый: он — уткнувшись лицом в Пташкин начинающий опять рыжеть затылок — она — на боку, крепко прижимая обнимающие ее ладони к своей обнаженной груди. Вечное проклятие, вечное благословение. Проживи они еще пять веков — все было бы, как в первый день. Очередной горький — сладостный рассвет — и всё шло по привычному кругу — она томилась, он сбегал от нее как можно дальше.
Так было и сегодня. Только она не успела проснуться — не успела заявить на него свои права. Было темно и тихо, и вытаскивать свои ладони из ее захвата, подставляя холоду ее нежную плоть, было особенно невыносимо. Но он все же ушел, а Пташка перекатилась на живот, обнимая смятую им подушку. Он затворил за собой дверь — чтобы не уходило тепло. Чтобы даже из коридора ее не было видно… Что там в компьютере? Выключить его, что ли? На Сандора с укором смотрела Пташкина тетка. Вот ведь, седьмое пекло — не мог Роберт поставить другую заставку? Хозяйничать в чужом агрегате казалось Сандору неприличным, но Лианна все смотрела — и от этого становилось почти тошно. Какого Иного тебе надо — скоро ты ее получишь — а я лишусь навсегда — нечего и пялиться! Тем более, эта дама чем-то напоминала Сандору Ленор — хотя фотографий у него не осталось, он все равно помнил смутный ее образ.
Он полез было в установки монитора, когда обнаружил, что Пташка забыла закрыть еще одно окошко браузера. Там
висел какой-то фильм. Вернее, запись концерта, выложенная в сеть кем-то из частных пользователей. Она, как видно, смотрела ее, пока Сандор чистил загребучий снег. Смотрела в наушниках, которые также забыла воткнутыми в компьютер. Сандор приложил один из них к здоровому уху, поставил на проигрывание записи. Это было выступление какого-то хора. Сандор довольно долго недоумевал, зачем Пташка смотрела такую скуку — пока не узрел ее саму во втором ряду: с длинными, собранными в высокий хвост рыжими волосами, в черном до пола концертном платье, с открытыми тонкими руками — она была более юна и невыносимо хрупка и хороша. Пели что-то на латыни, на каких-то других, неизвестных ему языках — а Сандор все пытался разобрать в общем созвучии ее чистый голос. Стоило бы прекратить это мучение — но он сидел и, как баран, продолжал смотреть. В последних двух исполнениях Пташка с двумя другими товарками вышла вперед — солисткой.Она начала петь первой — и хрустальное ее сопрано даже в записи, в плохоньких наушниках пробрало его до дрожи, до холодного пота. Они пели какой-то церковный гимн. «Помилуй всех… И я восстану, как ты позовешь… Восстану из праха, лишь позови… Помилуй всех, и забытых, и брошенных, и затерявшихся в ночи… Потому что если позовешь, мы все восстанем… Восстанем пред тобой — какими ты нас сотворил… Лишь позови…» Она начинала песню — и ее же и завершила. Сандор уже не слышал дальше ни аплодисментов, ни оваций — не видел ее пылающего смущением и гордостью лица. Опять стало нечем дышать — а там, в коридоре спала она — и во сне молила неведомых ему богов пощадить их всех — даже затерявшихся в ночи… Сандор закрыл окно записи и рванул на улицу. Если снега еще недостаточно нападало — всегда остаются дрова на большой колоде на углу гаража. Можно будет вечером — или даже сейчас, утром, растопить камин в спальне: певчим Пташкам надо греться — даром, что он ненавидит огонь. Это уже не имело никакого значения. Что ему пламя — впереди ждут такие немыслимые муки расставания — что мордой об шашлычницу по сравнению с этим — сущая безделица… Сандор с остервенением принялся за обледенелые поленья, а падающий снег седил ему голову, и утренняя луна сквозь сизые обрывки туч укоризненно глядела на него, цепляясь гладко отрезанным краешком за самую высокую ель.
Через пару часов он, выдохшийся и отчужденный, вернулся после душа к ней, в ее теплую спальню. Лег рядом, словно и не уходил. Пташка привычно вцепилась своими мягкими ладошками в его руки, сонно пробормотав: «Ты куда ходил?»
— В сортир. Спи. Еще рано.
— Ладно… Я еще сплю. И ты?
— И я.
— Хорошо, что ты пришел. Я уже замерзла…
И она снова провалилась в какие-то свои грезы. Теперь ей было тепло. Как и ему: дыша с ней в унисон — лицом — в пушистый затылок. И я восстану, как ты позовешь… Восстану из праха, лишь позови… Помилуй всех, и забытых, и брошенных, и затерявшихся в ночи… Помилуй…
========== IX ==========
Проживи со мной этот день:
До конца, до седого дна.
Не тушуйся, не прячься в тень, —
Я и так-то почти одна.
Ты обратный отсчет включил,
Я же знаю — секундой рвусь
На клочки. Ты о том молчи,
Не толкай меня ближе к рву.
На мгновенье хоть позабудь
О невзрезанном полотне.
Ты за нас уже выбрал путь,
Утонувши в слепой вине.
Я не знаю, кто виноват
Ты ли, вечный мой, я ль — тоска?
Нам судьба не дает наград
За решения у виска.
И сжимаются по плечам
То ли ветви, а то ли — боль,
Не клади же в постель меча,
Мой непрожитый, мой король!
Я сегодня вся — набекрень:
Руки, мысли — горячкой в синь
Проживи со мной этот день,
Хоть сейчас меня не покинь…
Это утро невыносимо растянулось. После того, как Сандор вернулся в спальню к Пташке, оба они крепко заснули — и проснулись почти к полудню, когда солнце, наконец выпущенное из неволи потихоньку рассеивающимися тучами, уже высоко стояло, раскрашивая радужным блеском белоснежную искрящуюся красоту припорошенного снегом леса. Солнечный луч лез в лицо — от этого становилось трудно спать — сквозь веки словно пылало пожаром. Сандор приоткрыл глаза, прикрывая лицо рукой. Первое, что он увидел, был силуэт Пташки, стоящей возле окна — она словно была вылеплена из снега и света — не просто заслоняла солнце, но ещё более явственно подчеркивала пронзительное его сияние извне, как луна в солнечное затмение. Ее черные волосы, к которым он уже начал было привыкать, в этом ракурсе вдруг неожиданно опять, казалось, вернулись к прежнему закатному — и даже еще более яркому, скорее золотому, чем рыжему цвету. Она повернулась — солнце очертило ее нежный профиль, небрежно скользнуло по волосам, отступая позолотой с черноты — только ресницы остались словно обмакнутыми в сияющую пыльцу невидимых фей.
— Не смотри на меня так.
— Почему? И потом как — так?
— Так. Ты знаешь, про что я.
— Вот уж не знаю. И тебя с добрым утром, кстати. Или с добрым днем, судя по ощущениям…
— Да, уже почти полдень. Неплохо так поспали. Ты, я так понимаю, полночи занимался домашним хозяйством — но у меня нет оправдания…
— С чего ты взяла, что я занимался домашним хозяйством?
— Топор тюкал. Даже сквозь сон слышно было, как ты рубишь и бранишься.
— Ой, да ладно. Ну, выругался пару раз. Дрова были обледенелые, топор соскальзывал…