Евреи в жизни одной женщины (сборник)
Шрифт:
Они покинули «Кактус» чуть ли не последними. На тротуарах светился голубой снег, центр ещё светился праздничными огнями. Синяя ночь встретила их ласково. Ещё продолжалась сказка, ещё праздник не закончился, но уже говорили об обыденном, привычно разделились на группки: кому куда, старый – новый город. Ольга оглянулась на старый, город детства и юности, и пошла жить в новый, нелюбимый, чужой. Наверное, никогда не привыкнет она к спальным, безликим районам. Провожал Иван: тихий, добрый не устроенный в жизни человек. На перекрёстке стайка подростков их узнала. «Что, уже натанцевались?» – добродушно спросил один из них. Она вопросу не удивилась. Давно уже Ольга перестала удивляться. Ивана она отпустила, не доходя до дома квартал. Оглянулась, проводила маленькую худенькую фигурку долгим взглядом, постояла, вздохнула. Домой идти не хотелось. Слишком прекрасна. зимняя новогодняя ночь. Жаль, что праздники заканчиваются. Но кто сказал, что жизнь – вечный праздник. Счастье? Что это такое? Счастье уже то, что она появилась на этот свет. А ведь могло
Эти странные пришлые люди
Она слабела с каждым днём и соки её уходили так быстро, что домашние не переставали удивляться и не узнавали в тщедушной, худой, почти бесплотной старушке былую бабушку Анастасию, под поступью которой, как утверждали соседи, дом ходил ходуном. Теперь руки её стали тонки, и кожа походила на ветхий египетский папирус. Сквозь желтизну просвечивались хрупкие вены, и, казалось, невооружённый глаз видит, как кровь, идущая по ним, с каждым днём замедляет свой бег. Старушка ещё кое-как передвигалась по комнатам, иногда выходила на балкон погреться на солнышке, тихо сидела на скамеечке, вдыхала ароматы лета, быстро уставала, нехотя возвращалась в дом прилечь, каждый раз, насладившись уличным теплом, говорила, что готова жить, в холоде и голоде, терпеть любые лишения, лишь бы не умирать. К осени она совсем сдала, ноги отказались держать тело, и внучка поняла, что бабушка больше не встанет.
Теперь они были прикованы друг к другу, связаны одной нитью. Мир сузился до размеров комнаты, сжался, как будто дальше, за ней, не было никого и ничего. Пустыня. Роли их поменялись. Теперь внучка ухаживала за бабушкой, как за младенцем, а она капризничала и не слушалась. Старуха выбивала из рук Маши ложку с витаминной овощной пищей, медленно перетирала оставшимися редкими зубами мясо, мычала от удовольствия, смакуя сладость шоколадных конфет, и спала, как ребёнок, подложив под щёки сложенные конвертиком руки.
Умирающая вдруг перепутала время суток. Днём она спала, а ночью вела громкие беседы с невидимыми окружающим, но ясно существующими в её воображении людьми. Маша прислушивалась. Бабушка плыла в потоках воспоминаний, предчувствий и страхов: видела бурные мутные речные потоки, боялась наводнений, просила собрать под ногами подступающую к кровати воду, заходилась криком, металась, звала на помощь давно умерших братьев и сестёр, а ночь всё длилась и длилась и утро, несущее непрочное облегчение и затишье, никак не наступало. Память в угасающем сознании как бы сдвинулась назад, по шкале отсчёта времени, выделенного на её незаметную, долгую жизнь. К удивлению внучки, бабушка не помнила тех, с кем прожила последние полвека, а иногда просто не узнавала домашних. Бестелесный дух её витал на стыке двух предыдущих столетий, где ещё жили родители, старшие братья и сёстры, окунался в мир детства, ранней юности и молодости. Зрелость и долгая старость, как бы выпали, стёрлись из её уже слабой памяти. Она была там, со своими давно ушедшими близкими, которых никто не знал и не мог знать, вела с ними, невидимыми окружающим, запутанные перескакивающие с темы на тему диалоги, окликала по имени, сердилась, если никто не отвечал, спорила, звала, предостерегала об опасности, кричала, плакала. Жизнь не торопилась уходить из высохшего, ставшего совсем маленьким тела, давая возможность старушке ещё на этом свете встретиться с дорогими ей людьми. Долгий уход походил на её же рассказы: загадочные, иногда мистические или просто страшные.
– Там Баба Ёжка? – спрашивал Машу перепуганный видом старухи внук.
– Нет, родной, Бабы Ёжки летают на метле, а это просто старенькая тётя, к тому же твоя прапрабабушка. Пойдём, поздороваешься с ней.
Маша брала внука за маленькую доверчивую руку, и они шли к бабушке. Старушка сидела на кровати, обложенная подушками, и смотрела невидящими глазами прямо перед собой.
– Не улетит? – недоверчиво спрашивал малыш.
– Не волнуйся, не улетит.
– Точно?
– Точно. Теперь у неё уже силы не те.
– А раньше могла бы?
– Когда раньше? – уточняла Маша. Она относилась к вопросам малыша серьёзно и старалась всегда дать на них исчерпывающий ответ.
– Когда силы были.
– Конечно, могла. Бабушка у нас всё могла.
– Кто здесь, кошка, собачка? – встрепенувшись, спрашивала больная.
– Нет, бабуля, это твой самый младший отпрыск пришёл тебя проведать – отвечала Маша. Ребёнок смотрел на бабушку во все глаза, осмелев, пытался дёргать за хвост кошку, мирно спящую в её ногах, быстро остывал и убегал к родителям.
Отец мальчугана бабушку остерегался: близость смерти, бурлящую молодость отпугивает, но всё же изредка забегал взглянуть: по-хозяйски обводил глазами комнату, с состраданием смотрел на то, что осталось от прежней его преданной няни и защитницы. Долго не задерживался: нырнул – вынырнул. К тому
времени он был уже полностью укомплектован: жена, сын, тёща с тестем, свой дом, своё дело. Маша относилась к старшему своему отпрыску даже с некоторой опаской, смотрела на него снизу вверх и удивлялась: «Неужели я ему демиург? Ничего похожего».– Больно деловой. Не в нашу породу – ворчала она. – И где только всему нахватался? Я в тридцать ещё сопли на кулак мотала. А тут всё схвачено и всё включено. Не дай бог споткнётся, беды не миновать. – Чуть поворчав, она осекалась, как бы беды не накликать, и понемногу остывала.
Человек своего времени сын умел закрутить так, что вокруг жизнь била гейзерами. Ко всему он относился прагматично и всё умел спланировать как нельзя лучше и выгодней для себя и семьи. Женился он на венгерке, далеко не ходил, нашёл девушку по душе на соседней улице, и сват однажды показал Маше целую папку со свидетельствами о рождении и смерти, церковными метриками всех его родных до пятого колена. Бумаги лежали просто и буднично (всегда под рукой), в ящиках кухонного шкафа. В Закарпатье такие шкафчики называются по-домашнему ласково: креденцами. Документы мгновенно, по первому требованию, извлеклись из общей кипы, где хранились книжки на оплату коммунальных услуг, старые чеки, пожелтевшие письма. И Маша вдруг почувствовала, как защемило сердце, всколыхнулась, выпорхнула на волю, а потом испуганно заметалась и далеко забилась в ящички чужого креденца птичка-зависть. Невероятно! Вот так буднично, в любую минуту можно представить свету божьему свою хронологию в записях, с гордостью сказать: «Вот они, мои предки», потом перевести взгляд на фотографию полнощёкого младенца, висящую тут же на почётном месте и продолжить: «А это – мои потомки».
Сын частенько Машу покусывал: «Смотри, они держатся все вместе, хоть временами и между ними пробегает кошка. Дома – кучкой, на кладбище – в рядочек. Всё ухожено, могилки в порядке, в огороде – зелень, в банке – деньги на чёрный и любой прихотливый день. Всё по плану, обкатано, стабильно. В воскресенье – в церковь, потом – за обеденный стол под белой скатертью. А мы? Кто у нас есть? Ни с кем толком связей не поддерживаем. Какие-то безроднобезликие» Маша огрызалась: «Их не пораскидало так, как нас. Они на своей земле из покон веков. Мы здесь пришлые, чужие». Сын Машу, конечно, обижал, делал из неё крайнюю и ответственную за всё и всех. Напрасно. Она только звено, маленькое колечко в цепи, даже, может просто шестеренка, во всяком случае, точно не ветвь генеалогического древа. И что это за манера всегда во всём винить женщину? Она замолкала, отворачивалась, смахивала тихую слезу. Обиду в сердце не хранила, материнское сердце отходчиво и долготерпиво, по опыту знала: молодость эгоистична. Мудрость приходит не сразу, порой слишком поздно. Её задевало, что сын чаще бывает у сватов, редко звонит и всё больше от неё отдаляется. Но знала она и то, что девочки обычно ближе к матери, так что пенять не на кого. Надо было дочерей рожать. Внук был компенсацией за отдаляющегося сына.
Со сватами Маша поддерживала чисто протокольные отношения. Виделись они не часто, от случая к случаю. Её звали на юбилеи, иногда – на Рождество и Пасху. Главные церковные праздники у православных и католиков совпадают редко, поэтому застолье перманентно перетекало из одного дома в другой, растягивалось во времени на недели, утомляло обилием пищи и хлопотами. На одном из таких званых торжеств, отмечаемых в ресторане, Маша чувствовала себя особенно неуютно. Все вокруг веселились, говорили по-венгерски и даже пили как-то по-особому, и сын, заметив материну тоску, вдруг сказал: «Ну что ты хочешь, я тоже здесь, как не в своей тарелке, понимаешь: попал. Но это теперь моя семья. Другой у меня нет, надеюсь, не будет никогда». И добавил более категорично: «Учи язык и привыкай». Маша не возражала – всё правильно. Дети счастливы, а это для неё главная радость и утешение. Сын, хоть виду не подавал, не к чему лишний раз баловать, но мать любил. Маша слыла человеком нестандартным, многие её поступки он не понимал, поэтому в дела её никогда не вникал, наблюдал, как бы издали, отстранённо. У самого забот полон рот. Маша, как умела, старалась, пыталась угодить. Сейчас она сидела за столом между невесткой и сыном. Он подкладывал ей в тарелку лакомые куски, заботился. Мать из поля зрения не выпускал ещё и потому, что знал: не дай бог что-то не так, разбушуется и тогда: пиши – пропало, не унять.
– Что пить будешь? – вкрадчиво спрашивал он её прямо в ухо.
– Водку.
– Нет, никакой водки. Ты только что коньяк пила. Знаем мы тебя. Лишняя рюмка – и в пляс пойдёшь. Не надо нам этого.
Двойной неусыпный контроль с обеих сторон ей поначалу льстил, но потом стал напрягать. Выскользнуть из-под тягостной опеки было некуда, кругом чужое языковое поле, и она смирилась, вяло ковыряла вилкой закуски и помалкивала. Надо – так надо. Потерпим. Пока.
Маша любила танцевать, но использовала танец со смыслом, в зависимости от обстоятельств: как средство самовыражения и как инструмент бунта. Главное, чтоб нахлынуло. Она могла выплясывать часами, забыв обо всём и обо всех, тело её изгибалось независимо и несколько фривольно. Публика принимала её танец по-разному: кто с осуждением, кто с радостью, мол, вот молодец, умеет оттянуться. Маше в такие минуты было уже безразлично, что о ней думают. Ритм владел ею, вёл, освобождал, тело выделывало невероятные «па», ноги подчинялись неведомой стихии, откуда-то вдруг вырвавшейся наружу, и Машу несло, как щепку в реке, куда – она сама не знала.