Европа-45. Европа-Запад
Шрифт:
Хозяйка, в пестрой фалдистой юбке и белой блузке, темноволосая, полногрудая, выглядела свежей и необычайно привлекательной.
— Вечер добрый, Маргарита! — крикнул еще с лестницы Макс.
— Добрый вечер, Макс.
— Я опять привёл своего нового товарища.
— Очень рада. Пожалуйста, входите.
— А у тебя пиво снова из гнилых яблок?
— Ты все такой же, Макс.
— А чего мне меняться? Вот тебе не мешало б изменить свое имя. Слишком уж оно банальное.
Слепой — он чувствовал все удивительно тонко и точно. Когда Маргарита принесла им две кружки с пивом, поставила их на столик и уже шагнула в сторону, чтобы
— Ты ведь знаешь, Маргарита, как я люблю твои руки,— пробормотал он и взялся за пиво.
Выпил быстро, совсем не на немецкий лад, не смакуя, не произнося тостов и не восклицая «прозит», как это делали, за соседними столиками, как делали во всех пивных всей Германии все немцы на протяжении столетий.
— Дай мне еще пива, Маргарита,— попросил он, не интересуясь, выпил ли его товарищ и не хочет ли еще пива, а может, и вообще не хочет пить.— Дай мне пива, а то у меня горит внутри. Ты ведь знаешь, что у меня горит внутри.
Больше она о нем ничего не знала. Знала только, что он слепой, что зовут его Макс и что у него, когда он спускается в пивной зал по скользким ступенькам, все, по его выражению, горит внутри.
Да и кто знал!
— Вильгельм! — сказал Макс, опрокидывая вторую кружку и потребовав третью.— Вильгельм, это правда, что ты сидел в концлагере?
— С тридцать третьего года.
— Ты коммунист?
— Коммунист.
— Тогда почему же ты молчишь? Ты должен кричать! Орать на весь этот подвал, пугать всех, кто здесь сидит, разогнать их ко всем чертям!
— Зачем? Разве для этого я сидел в концлагере?
— А для чего же?
— Чтобы потом, когда освобожусь, строить новую Германию.
— С кем?
— С немцами.
— Хо! С немцами! Ты разве слышишь, как теперь разговаривают между собой немцы? Ты разве слышишь их голоса вообще? Даже здесь, согретые алкоголем, они боятся, как бы их не услышали. Они говорят вежливыми, тихими, как шелест, голосами. Они все стали покорными, лебезящими, улыбающимися тихонями. Куда девалась их дерзость, резкость, грубость? А почему? Да потому, что они боятся своего прошлого. Теперь у всех немцев — одно только прошлое. Будущего не существует.
— Ты ошибаешься, Макс,— горячо возразил Вильгельм.— Народ не может быть виновным. Виновными могут быть только одиночки, только подлецы.
— Хо! Одиночки. А кто они? Все, кроме тех, что были в концлагерях?
— Ты говоришь так, словно тоже виноват. Но ведь ты — слепой?
— Двадцать пять лет слепой! Тысячи людей могут это подтвердить!
— Так почему же ты так убежден, что нет невиновных?
Макс молчал. Пил пиво. Пил жадно и торопливо, словно стараясь залить пожар, бушующий в его груди.
Он вышел из ночей, горячих, как дыхание разбомбленного города. Три года пылал его город, и три года он был в самой сердцевине этого бурлящего пламени, да еще горел на другом костре, о котором никто ничего не знает, о котором никто никогда и не догадается. Ни Маргарита — мягкая, чуткая Маргарита, ни Вильгельм, этот мудрец, наученный горем и страданиями, мудрец, который, не имея пристанища, наткнулся на виллу-ротонду и поселился там вместе с отшельником-слепцом, ни эти вот пивохлёбы с укрощенными голосами и душами.
Ну и кому он это все расскажет? Кому?
Как был боксером. Как боролся на рингах
буквально всей Европы, как выигрывал все бои, мечтая о золотых перчатках чемпиона мира любого веса. Макс Кауль! Это должно было звучать точно так же, как имя великого Макса Шмеллинга!Но произошло ужасное несчастье. Нелепый случай, бессмысленный удар, удар плохого боксера, который не мог выстоять против Макса Кауля даже двух раундов. Такое может случиться раз в тысячу лет. Удар — и навеки поврежден зрительный нерв. Макс Кауль ослеп. Макса Кауля поглотила вечная тьма.
Азбука Брейля дала возможность связываться с окружающим миром, но не вернула зрения. Он нашел себе работу и знал, что не умрет с голоду, но разве в этом счастье?
В его крепком молодом теле дремали неисчерпаемые силы. Они рвались наружу, бунтовали, жаждали освобождения. Тонкой нервной силой, совершенной нервной силой был пронизан каждый его мускул. Он владел неистовым чувством дистанции, еще когда был зрячим и когда боролся на ринге. Теперь это помогло выработать в себе умение ориентироваться. Дома, на улице, в лесу, на реке. Он ходил без поводыря, без палки, ходил свободно, небрежно, никто даже не подозревал о его слепоте. Но этого Максу было недостаточно. Сила переполняла его, сила рвалась наружу, влекла его к манящему четырехугольнику, огороженному канатами, окруженному горячим дыханием толпы, высоким напряжением страстей, ревом тысячи голосов. Ему до смерти хотелось вернуться на ринг, как страстно хочется летать летчику, потерявшему ноги, как тянет скрипача коснуться тонкого грифа чуткими пальцами, которые давеча оторвало гранатой.
Однажды вечером Макс пробрался в спортивный зал. Было холодно и темно, но Макса согревало одолевающее его нетерпение, а свет для его незрячих глаз заменяло воображение и неукротимое желание. Он прыгнул на ринг, легко, как кошка, проскользнул под канатом, затанцевал на ровной твердой площадке, приготовился. Вот противник уже двигается. Надо встретить его! Прыжок! Удар! Едва уловимое движение корпусом в сторону, чтоб избежать ответного удара. Шаг влево. Еще прыжок. Удар!
Молодость возвращалась к нему. Молодость была в тугих мускулах, в затаенном дыхании, в ожидании, в бешеной скорости, с которой он бросал свое большое тело по рингу.
На следующий день он объявил об открытии молодежной боксерской школы. Имя его было достаточно известно, и в учениках никогда не было недостатка.
Но вскоре грянула война. Не боксеры были нужны, а солдаты. А Макс Кауль был никому не нужным ослепшим боксером.
Когда началась бомбардировка Кельна, он стал поводырем для зрячих. Глухими темными ночами, полыхающими от взрывов бомб, он отводил ничего не соображающих, охваченных ужасом людей в бомбоубежище, безошибочно находя его даже тогда, когда на пути вставали новые развалины, которых еще вчера, еще час назад не было. Слепой — он ориентировался впотьмах лучше большинства зрячих.
Ну, и кому он об этом расскажет? Кому?
Да разве это всё? А вилла-ротонда? Непонятное строение, огромная башня с круглым холлом посреди, с шестью большими комнатами, двери которых вели в холл, будто лучи звезды, шестиугольной звезды Давида, еврейской звезды, над которой глумились гитлеровцы. А он, когда ему дали эту виллу, когда он осмотрел, вернее, ощупал руками,— разве не смеялся? Разве не вспоминал звезду Давида? А потом принимал будущих жильцов виллы по ночам, когда никто ничего не видел и не подозревал.