Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 1
Шрифт:
расчесывать свои волосы.
Когда уже свеча затушена, я лежу, уткнувшись лицом в подушку, и все
еще продолжаю свои размышления по этому же предмету.
"А ведь, может быть, у Федора Михайловича такой вкус, что я ему
нравлюсь больше сестры", - думается мне, и, по машинальной детской привычке, я начинаю мысленно молиться: "Господи боже мой! пусть все, пусть весь мир
восхищаются Анютой - сделай только так, чтобы Федору Михайловичу я казалась
самой хорошенькой!"
Однако моим иллюзиям на этот
жестокое крушение.
В числе тех talents d'agrement {изящных талантов (франц.).}, развитие
которых поощрял Достоевский, было занятие музыкой. До тех пор я училась игре
на фортепьяно, как учится большинство девочек, не испытывая к этому делу ни
особенного пристрастия, ни особенной ненависти. Слух у меня был
посредственный, но так как с пятилетнего возраста меня заставляли полтора часа
ежедневно разыгрывать гаммы и экзерсисы, то у меня к тринадцати годам уже
успела развиться некоторая беглость пальцев, порядочное туше и уменье скоро
читать по нотам.
Случилось мне раз, в самом начале нашего знакомства, разыграть перед
Достоевским одну пьесу, которая мне особенно хорошо удавалась: вариации на
мотивы русских песен. Федор Михайлович не был музыкантом. Он принадлежал
к числу тех людей, для которых наслаждение музыкой зависит от причин чисто
субъективных, от настроения данной минуты. Подчас самая прекрасная,
артистически исполненная музыка вызовет у них только зевоту; в другой же раз
шарманка, визжащая на дворе, умилит их до слез.
Случилось, что в тот раз, когда я играла, Федор Михайлович находился
именно в чувствительном, умиленном настроении духа, потому он пришел в
восторг от моей игры и, увлекаясь, по своему обыкновению, стал расточать мне
самые преувеличенные похвалы: и талант-то у меня, и душа, и бог знает что!
Само собою разумеется, что с этого дня я пристрастилась к музыке. Я
упросила маму взять мне хорошую учительницу и во все время нашего
пребывания в Петербурге проводила каждую свободную минутку за фортепьяно, так что в эти три месяца действительно сделала большие успехи.
Теперь я приготовила Достоевскому сюрприз. Он как-то раз говорил нам,
что из всех музыкальных произведений всего больше любит la sonate pathetique
{Патетическую сонату (франц.).} Бетховена и что эта соната всегда погружает его
в целый мир забытых ощущений. Хотя соната и значительно превосходила по
трудности все до тех пор игранные мною пьесы, но я решилась разучить ее во что
бы то ни стало и действительно, положив на нее пропасть труда, дошла до того, 238
что могла разыграть ее довольно сносно. Теперь я ожидала только удобного
случая порадовать ею Достоевского. Такой случай скоро представился.
Оставалось уже всего дней пять-шесть до нашего отъезда. Мама и все
тетушки были
приглашены на большой обед к шведскому посланнику, старомуприятелю нашей семьи. Анюта, уже уставшая от выездов и обедов, отговорилась
головной болью. Мы остались одни дома. В этот вечер пришел к нам
Достоевский.
Близость отъезда, сознание, что никого из старших нет дома и что
подобный вечер теперь не скоро повторится, - все это приводило нас в приятно
возбужденное состояние духа. Федор Михайлович был тоже какой-то странный, нервный, но не раздражительный, как часто бывало с ним в последнее время, а, напротив того, мягкий, ласковый.
Вот теперь была отличная минута сыграть ему его любимую сонату; я
наперед радовалась при мысли, какое ему доставлю удовольствие.
Я начала играть. Трудность пьесы, необходимость следить за каждой
нотой, страх сфальшивить скоро так поглотили все мое внимание, что я
совершенно отвлеклась от окружающего и ничего не замечала, что делается
вокруг меня. Но вот я кончила с самодовольным сознанием, что играла хорошо. В
руках ощущалась приятная усталость. Еще совсем под возбуждением музыки и
того приятного волнения, которое всегда охватывает после всякой хорошо
исполненной работы, я ждала заслуженной похвалы. Но вокруг меня была
тишина. Я оглянулась: в комнате никого не было.
Сердце у меня упало. Ничего еще не подозревая определенного, но смутно
предчувствуя что-то недоброе, я пошла в соседнюю комнату. И там пусто!
Наконец, приподняв портьеру, завешивавшую дверь в маленькую угловую
гостиную, я увидела там Федора Михайловича и Анюту.
Но боже мой, что я увидела!
Они сидели рядом на маленьком диванчике. Комната слабо освещалась
лампой с большим абажуром; тень падала прямо на сестру, так что я Не могла
разглядеть ее лица; но лицо Достоевского я видела ясно: оно было бледно и
взволнованно. Он держал Анютину руку в своих и, наклонившись к ней, говорил
тем страстным, порывчатым шепотом, который я так знала и так любила:
– Голубчик мой, Анна Васильевна, поймите же, ведь я вас полюбил с
первой минуты, как вас увидел; да и раньше, по письмам уже предчувствовал. И
не дружбой, я вас люблю, а страстью, всем моим существом...
У меня в глазах помутилось. Чувство горького одиночества, кровной
обиды вдруг охватило меня, и кровь сначала как будто вся хлынула к сердцу, а
потом горячей струей бросилась в голову.
Я опустила портьеру и побежала вон из комнаты. Я слышала, как застучал
опрокинутый мною нечаянно стул. <...>
Весь следующий день я провела в лихорадочном ожидании: "Что-то
будет?" Сестру я ни о чем не расспрашивала. Я продолжала испытывать к ней, хотя и в слабейшей уже степени, вчерашнюю неприязнь и потому всячески