Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 2
Шрифт:
мне чужд и антипатичен. И он отчасти был прав. У меня в то время была уже
самостоятельная работа - я вела бытовую хронику в "Искре", - моим
руководителем в этой работе был сотрудник "Отечественных записок" Н. А.
Демерт {7}, и, когда я читала теперь в корректуре статьи Достоевского, мне
зачастую вспоминались совсем другие взгляды, другие мысли и настроения. С
"Гражданином" меня связывала только необходимость в заработке, - по духу же я
и сама еще не знала, к какому принадлежу я "лагерю".
Мы искали
– самого лучшего "лагеря" - не призрачного, не фальшивого и не противного
сердцу, такого, где правда была бы не на словах, а на деле, где справедливость
царила бы всюду, всегда и для всех.
Но такого лагеря не существовало нигде. Или мы не знали его.
III
Как-то раз - в конце уже марта - мы работали поздно вдвоем с Федором
Михайловичем. Он сидел, как всегда, в углу за столом, а я - рядом с ним, за бюро.
Я сверяла его поправки и, прочитывая отдельные полосы, передавала ему на
просмотр и на подпись.
Его "Дневник" в этом нумере был отчасти философского содержания и
особенно интересен был для меня потому, что в нем говорилось о выставке
картин новой русской школы, которую я только что перед тем ходила смотреть с
знакомыми литераторами. Но Федор Михайлович, говоря о некоторых картинах, находил в них совсем не то, что находили эти знакомые мне литераторы {8}.
Они, например, восхищались известной картиной Ге - "Тайная вечеря" - за
ее "реализм", за то, что изображаемое в ней событие носит характер такой
обыкновенности, как будто дело происходит в наши дни, в Петербурге, где-
нибудь на Подъяческой, за ужином в складчину, тайком от полиции, в
кухмистерской Митрофанова; за то, что все апостолы на картине - как будто
современные "социалисты", Христос - по-нынешнему - "хороший, добрый
человек, с экстатическим темпераментом", а Иуда - самый обыкновенный шпион
или agent-provocateur {агент-провокатор (франц.).}, получающий по таксе за
каждый донос...
А Достоевский говорил о той же картине! "Где же тут восемнадцать веков
христианства? Где идея, вдохновлявшая столько народов, столько умов и сердец?
Где же мессия, обетованный миру спаситель, - где же Христос?.." {9}
Они говорили о действительности, как она есть.." А Достоевский говорил, что такой действительности "совсем и не существует"... Они хвалили новую
школу за то, что она "свободна от идеальничанья, от фальши, лганья"... А
89
Достоевский доказывал, что именно тут-то и кроется фальшь и самое жалкое
рабство пред "направлением", так как сути вещей нам знать не дано и во всем, что
мы ни изображаем, мы выражаем только самих себя и наши идеи о мире вещей и
явлений... {10}
Все это были вопросы, над которыми с особенной жадностью
останавливались тогда мои мысли. Христос,; христианство -
об этом давно уже неговорили в известных слоях нашего общества, по крайней мере в Петербурге. Это
напоминало реакцию, "Переписку" Гоголя, вообще "мистицизм", которого
страшились тогда, как "жупела"...
Достоевский говорил и о них, то есть о том круге людей и понятий, в
котором жила я тогда и который он определял с язвительной складкой на губах -
"либералами".
Статья была написана страстно - он, впрочем, все писал страстно, - и эта
горячая страстность невольно сообщалась и мне. Я впервые тогда почувствовала
на себе неотразимое обаяние его личности. Голова моя кипела в огне его мыслей.
И мысли эти казались мне так понятны, они так проникали меня насквозь, что
казалось, они - мои собственные. Было в них что-то и еще мне особенно близкое: эти слова о Христе и Евангелии напомнили мне мою мать - женщину пламенной
веры, когда-то страдавшую за мое "неверие"... и я точно возвращалась теперь из
Петербурга домой, и этот дом мой были христианские мысли Ф. М. Достоевского.
И вдруг, сама не знаю почему, меня неудержимо потянуло на него
оглянуться. Но, повернув слегка голову, я невольно смутилась. Федор
Михайлович пристально, в упор, смотрел на меня с таким выражением, как будто
давно наблюдал за мною и ждал, чтобы я оглянулась...
И когда - далеко уже за полночь - я подошла к нему, чтобы проститься, он
тоже встал и, крепко сжав мою руку, с минуту пытливо всматривался в меня, точно искал у меня на лице впечатлений моих от прочитанного, спрашивал меня: что же я думаю? поняла ли я что-нибудь?!
Но я стояла перед ним как немая: так поразило меня; в эти минуты его
собственное лицо! Да, вот оно, это настоящее лицо Достоевского, каким я его
представляла себе, читая его романы!..
Как бы озаренное властной думой, оживленно-бледное и совсем молодое,
с проникновенным взглядом глубоких потемневших глаз, с выразительно-
замкнутым очертанием тонких губ, - оно дышало торжеством своей умственной
силы, горделивым сознанием своей власти... Это было не доброе и не злое лицо.
Оно как-то в одно время и привлекало к себе и отталкивало, запугивало и
пленяло... И я бессознательно, не отрываясь, смотрела на это лицо, как будто
передо мной внезапно открылась "живая картина" с загадочным содержанием, когда жадно торопишься уловить ее смысл, зная, что еще один миг, и вся эта
редкая красота исчезнет, как вспыхнувшая зарница. Такого лица я больше
никогда не видала у Достоевского. Но в эти мгновения лицо его больше сказало
мне о нем, чем все его статьи и романы. Это было лицо великого человека,
историческое лицо.
Я ощутила тогда всем моим существом, что это был человек необычайной
духовной силы, неизмеримой глубины и величия, действительно гений, которому