Чтение онлайн

ЖАНРЫ

"Фантастика 2024-54".Компиляция. Книги 1-20
Шрифт:

Ее даже не на дороге убило. Нет. И не местный, и не таксист какой-нибудь, понаехало к нам в город тогда, из Нагорного Карабаха, будто весь он в полном составе на приморскую равнину с ихних снежных хребтов переселился. Только тех беженцев никто не жалел, наоборот, местные не чаяли уж как избавиться, наши южные тетки плевались вслед – чтоб вам всем передохнуть, окаянные, чего приперлись. Потому что выгнанные карабахцы были именно что «чурки», иного слова не подберешь, наглые, денежные, беспредельные, наверное, все честные и порядочные армяне и азербайджанцы, которых в этот убойный блудняк втравили «взападло», остались свой родной дом защищать, а шваль всякая к нам переехала. Я не против беженцев, не подумайте, я давно всякую беду научилась понимать. Но раз попросился в чужую Тулу, пустили как человека, то засунь свой самовар себе в …, именно туда, и сиди тихо, уважай принявших тебя людей, на работу иди, где с девяти до шести, а не шныряй по рынку с «волыной». Машины у них само собой, появились тут же, естественно «Волги», тяжелые огромные сухопутные катера-убийцы. Потому – пришлые ездить на них по городу ни фига не умели, рулили, как придется, скорость сто, магнитола орет в открытые окна, сигарета в зубах, печатка золотая на волосатой лапе, так они ездили. Вот один, сука, падла, тварь и пидор распоследний! Доездился в тот день. Что мохнатую его ср…ку в аду теперь на вертеле приходуют, моими молитвами, то мне утешение небольшое. Летел он через собственную крышу, горный шизанутый орел – перед тем врезался со всей е… дури боком в светофор, а затем через чугунное ограждение. На тротуар. Ланочка рассказывала, после похорон, когда ее трясти хоть немного перестало, бедняжку, – моя мать, она ведь оттолкнула девчонку в последний момент, а сама уже не успела отбежать, ее накрыло, в мокрое место, дядька партийный тоже, с переломами обеих ног, все равно дешево отделался. Только для нашей маленькой двухместной семьи настал полный Конец Света, или иначе Апокалипсис,

прямо библейский, такой же безбожный и безжалостный. Ну, что бога нет, я и сама давно догадывалась, мне доказательство было ни к чему. Но мой идеальный мир тогда в первый раз не устоял, дал трещину. И не трещину даже, разошлась, можно сказать, твердыня земная по швам, с треском. В открывшийся разлом ухнуло в тот «расстрельный» день главное – моя вера в свои силы и в конечную победную справедливость их употребления. Потому – борьба за светлое будущее хороша то тех пор и границ, пока идет на крошечном пятачке, где всего какие-нибудь галактические секунды действуют придуманные тобой правила, и всегда борьба эта заканчивается бессмыслицей хаоса, который вот так, от балды, что называется, налетает по своей загадочной воле и сметает все тобой устроенное и отвоеванное в тартарары. Не то, чтобы не нужно стало вдруг воевать за себя или за другого, лишним для меня сделалось – ожидать хоть какого-то толка или оправданного жертвой результата от этой войны. Надежда – хорошее и светлое слово, но с чего кто взял, будто подразумеваемый под ней счастливый итог вообще осуществим? Тут хоть тресни, но то, что тебя сожрет и сломает твою жизнь, приходит внезапно неведомо откуда, и уходит туда же, чтобы непременно вернуться вновь.

Все же довольно большая часть моего идеального мироздания устояла, даже в тот день. Почему? Вы не поверите, опять из-за матери, благодаря ей. Она оттолкнула Ланочку, свою секретаршу, самую обыкновенную девчонку, только и умевшую, что стучать на машинке – о компьютерах в начальственных приемных тогда слыхом не слыхивали, – еще перекладывать бумаги, налево входящие, направо исходящие, главное не перепутать. Ну, кофе, там, носила, чай, или воду минеральную. Мать ее гоняла, говорила, бестолочь, учиться надо, а куда тебе учиться, если ты толком такую простую работу не исполняешь. В воспитательных целях ругалась, или за дело, я не знаю, но только она оттолкнула Ланочку. Ее жизнь-то она спасла. А мою надолго остановила. Я думала, чем это чужая девчонка, хлипкая секретарша, каких на пятак ведро, лучше меня? Это – моя мама, а я – ее дочка! Почему? Ну, почему она подумала о ней, а не обо мне. Перед самой своей смертью подумала. О ней. Не обо мне. Вот потому-то идеал мой и не осыпался до конца. На середине устоял. Что мать оттолкнула свою никчемную, криворукую, бестолковую секретаршу. Не думала мать о ней больше, чем обо мне, конечно, нет. Именно, что не думала. Она совершила действие, само собой для нее разумеющееся, не допускающее никаких размышлений «за» или «против», там не существовало для нее выбора – отодвинуть от беды крайнего и стать крайней самой, или позволить животному инстинкту дать себе уцелеть. Это был единственно возможный поступок, для матери – единственно возможный, ничего в нем не присутствовало геройского, как потом болтали на похоронах и поминках, мать это слово терпеть не могла: в силах что-то делать, так делай! иначе, не человек ты, а недоразумение, а если не в силах – никакое геройство тебе не поможет, так что смирись и будь тем, что есть, хоть какое достоинство. С одной стороны, она меня бросила, с другой – я долго не знала, с чем мою катастрофу сравнить, чтобы никак не унизить идеал. Все было неудачно. Почему-то вспомнила Ивана Сусанина. У него, может, семеро по лавкам и больная жена оставались пропадать без кормильца, чего б ему не взять грОши от поляков? А он не взял, потому что – жизнь за царя, чтоб не ему одному счастье – подкустовное, грошовое, но всем русским людям на всей Руси, пусть даже не вспомнит и не узнает никто, как он в болоте оккупантов потопил. Так вот, за царя, может, оно легче. А смог бы тот Сусанин за девчонку, за секретаршу-бестолковку, за ни на что не нужное ему существо? Вопрос. Вот мать смогла. Ее не стало, а мой идеальный мир, перекореженный, как Дрезден после англо-американской бомбежки, все же остался стоять. Вдруг бы и вышло еще как-то отстроить заново?

Худшее ждало меня, что разумеется, впереди. Нет, в детдом меня не отдали. Этого не произошло бы в любом случае. Дядя Паша, порядочный смешной человечек, нипочем бы меня не бросил. Или я его – тут ситуация спорная. Но вдвоем мы бы запросто выжили, ничего страшного, я была абсолютно самостоятельная и на зависть практичная, он – просто взрослый, то есть дееспособный, с правами и обязанностями, я бы ему говорила, что нужно делать, а он бы исполнял, невелика хитрость. Но тут нагрянула, что называется, «с хабарями» родня. Жадная, глазастая, мещански-хапужливая, самое дно, какие и Гитлеру хлеб-соль поднесут, случись от того выгода. Мать их не приваживала, сама изредка навещала, но к себе никогда не звала, да и побаивались ее. Хотя – это были мои дед с бабкой и материна младшая сестра с мужем (который семейная гордость, ассенизатор, деньгу зашибает, ну и водяру тоже крепко). Вторая сестра не давала о себе вообще знать, вышла замуж за барыгу-мясника, переехала с ним в Махачкалу и там пропала, ни помина, ни привета, словно все прочие ей уже не ровня. Мать вырвалась от них от всех, наплевав и растерев, когда единственная поступила в Томский политех, на одну стипендию, никто ведь не помогал, но ей все равно было, лишь бы подальше. Словно вся ее дальнейшая жизнь была именно отторгающей реакцией на породивший ее задошливый, копейничающий, болотный мирок, словно бы она по свободной воле своей поняла, как ни в коем случае не нужно жить. Залетный гадкий лебедь, отбившийся от стаи волк альбинос, одинокий снежный барс – редкий вымирающий вид. Вырвалась, думала навсегда. В ее случае так оно и вышло, пока она была жива. Теперь же все это сорочье гнездо приперлось ко мне. Жалеть сиротинушку, и заодно прикарманить двухкомнатную квартиру на юге. Ну и разоср…лись они между собой! Было бы до мокрых подштанников, в улет! смешно, если бы в голос рыдать не хотелось.

Дядю Пашу они тут же выгнали из квартиры. Он и не сопротивлялся. Хотя с ним поступили! Я бы в морду стулом дала, нипочем не удержалась бы. И чуть не дала. Только на меня вся свора набросилась – дура, дура, дура, чужой мужик на твое добро, давить его надо, а ты? Еще у дяди Паши карманы обыскали: как он позволил? Я же говорю, безответный интеллигент, раззява, он бы права качать точно не стал, это для него все равно, что по новомодным митингам и партиям шататься, отвратительно, он настоящий, тонкий человек был. А ему – ты тут прописан, нет? Тогда кто ты такой? Это они умели, мои родственнички, сразу «на ты». Девке и ее мамаше голову морочил, только мы не пальцем деланные (это точно, что не пальцем, кривым моржовым хреном через хитрую ж…!), катись отсюдова, самозванец, прощелыга, горлохват, покуда участкового не вызвали. И мне – зарится, зарится, на твое наследство зарится – будто они все за чем другим приперлись. Сразу – подряд материны брюлики из шкатулки в кулак захапали, дед с бабкой, тетка в крик, она тоже наследница. А дед ей шиш! Наследница у нас внучка, и мы при ней. И лизоблюдно ко мне – правда, деточка? Ну, я им выдала. Про половую связь между гомосексуальными партнерами, как-то так. Бабка взвыла, что твой реактивный самолет на старте, дед – в черную брань, тетка кулаком: ах ты ж тварь малолетняя, – ассенизатор-муженек ее залепил мне леща, кровь из носу, я кубарем, голова-ноги, тут они одумались. Дед с бабкой заглохли, дело керосинное, давай юлить – меж двух огней. Ты чо, ребенка бьешь, возьми ремень и по попе, а ты – это мне уже, – как ты смеешь со взрослыми, да ты ноги целовать должна, что тебя беспризорную жалеть приехали. Меня зло взяло – знаете, что я им отмочила? Говорю же, самостоятельная была, и с мозгами все в порядке. Сказала – вот сейчас с разбитым носом в милицию, потом на освидетельствование, жестокое обращение с малолетними, я – в детдом, а вы – нафиг! Кровищу размазала по всей роже вдоль и поперек, и давай орать «Помогите! Убивают!», чтоб они опять с кулаками не думали даже, на всю улицу – окна и балконная дверь по летней жаре у нас настежь открытые стояли. Тут родственнички все забегали, чисто их озверелые пчелы кусали. Шипели, будто я вся в мамашу, я им – еще как, вы меня плохо знаете, зубами рвать буду, пусть ваш ассенизатор убивает, плевать! Ассенизатор-то как раз под лавку первый полез, трусливый чмошник, такая порода – слабого отмудохать, самая радость, еще перед дружками похваляться тоже обормотами, как он свою бабу отходил кулаком в печень, пятилетнему сынишке мозги повыбил за разбитую чашку, или как вдесятером с «братанами» на одного «очкарика», геройски. Но чуть разок получит сдачу со всего червонца, сразу – я не я. Бабка с дедкой, и тетка моя подняли базар – у ребенка нервный припадок, не понимает, что делает, ой, ой, сиротиночка бедненькая. Я их всех распихала, пошла умываться, с матюками, мать раньше запрещала, не дай бог загнуть при ней, но не было ее, матери, а этих – я иначе, как через семнадцать этажей, воспринимать не желала.

За одно лишь я всей их пришлой, расклевывавшей мертвое мясо, «вороньей слободке» благодарна. Даже теткиному ударнику-ассенизатору. Что не дали мне спятить окончательно, я ведь как о матери узнала – дядя Паша, уж он старался, но тут слов было не подобрать, подходящих, я имею в виду, – не поверила сначала, до самого следующего вечера, не верила и все тут. А после, не знаю, что на меня нашло. Только я – в стенку головой со всего размаха, если бы не дядя Паша, вот что называется чувствительный человек, он будто во времени увидел, что я сделать с собой могу, перехватил едва-едва, я всего-то лбом саданулась маленько, вкось, не расшиблась. Он со мной до утра сидел без сна, боялся, надо думать, я

тоже не спала, вскрикивала, или вот так делала: ры-ыры-рыы-ы! – я плакать никогда не умела, звериный какой-то рев у меня выходил, пугал людей. А на следующий день уже родственнички, благодетели блин! приперлись. И мой волчий, оборотнический вой, как и нежелание жить, сменился вдруг спасительной, излечивающей злобой. Так что, в некотором смысле, да, можно сказать, меня облагодетельствовали. Иногда человеку нужен враг гораздо больше, чем друг, реальный враг, который действительно пришел по твою душу. Наверное, поэтому в старину от большого горя ехали на Кавказ, или на любую войну, за тридевять земель хотя бы, или если с войной было туго, затевали ссоры и вызывали на дуэли, потому что только так можно было стерпеть совершенно невыносимое.

В общем, бабка с дедкой забедили мою тетку с ее ассенизатором. И укрепились. Уселись, устаканились, угнездились и потихоньку принялись меня перевоспитывать. Именно потихоньку, для них очень важно было, «чаво» соседи вокруг скажут или подумают – такое нутро, без показухи не всласть. А соседи у нас известно какие – буровики-нефтяники, вахта, народ суровый, прямой, межподъездные и межквартирные склоки не уважают. Хотя, надо признать, со времени вселения тандема бабки-дедки, затяжные, бурные свары в доме и в квартале все же стали случаться, еще бы, столько сил мои бодрые родственнички-пенсионеры вкладывали в это разлюбезное им дело, что нет-нет, а добивались на единственно утешительном для них поприще успеха. Благостным, постным лицом поторговать, ажурно сплетенную клевету подпустить, стравить между собой кого попростодушней и наслаждаться драчкой в стороне – это список всех их «сердечных» развлечений был. На какой манер меня саму переделать, перекроить желали, мне было и так, без рассусоливания, ясно. Из одних только присказок и поговорок – копейка, копейка! рубль бережет, удавись за нее и воробья в поле загоняй. Все в дом, а из дома не смей, хоть бы и подыхали у твоего порога, все равно. Кого на чем объегоришь, то по праву твое. Где соврал, там выгадал, а правду только дураки говорят. В мутной воде рыбка ловится. Гнилой товар выгодней сбывать, чем нележалый. Власть далеко, бог высоко, а совесть иметь – мы люди бедные. Ну, вам, я думаю, все дальнейшее понятно. Друзей погостить в дом я уже не осмеливалась приводить. Не потому, что боялась своих парнокопытных упырей – вот еще! Но мне было стыдно. Так, что провалиться на месте. Никогда в жизни я не знала этого чувства, я даже не представляла, что можно стесняться своих родных, я, конечно, о матери говорю. Про нее ведь тоже свистели-болтали: по мужикам! И что «титановый угар», о способности к выпивке. Но не было ни стыдно мне, ни стеснительно за нее. Никогда. Наоборот. Все эти качества казались мне необыкновенными, только ей одной доставшимися, словно избранная божья печать. А теперь – стоило мне подумать, что бесшабашный Темка и уж тем более воспитанная Ирочка увидят, услышат, узнают, что происходит в бывшем моем, самом открытом на земле доме! Лучше уж сразу повеситься на балконной бельевой веревке.

А тут еще вдобавок грянул переворот, ну и все то, замечательное прекрасное, что моментально последовало за ним. Это от хороших дел надо удачных последствий и приятных результатов ждать годами, пока посеешь доброе и вечное, пока оно прорастет, да еще ухаживай, удобряй, то прополка, то протравка пестицидами, а потом собери, сохрани, распредели – морока! Но стоит только замутить поганку, тюкнуть топориком пару раз по одной несущей опоре, подтолкнуть легким пинком жертву к палачу, и все! Разрушительный, гибельный процесс набирает ход со скоростью «рэдбулловского» болида Формулы-1, вот только не влетает с победой под шахматный финишный флаг, а врезается со всего дурного маху в бетонную ухмыляющуюся ограду. И все и всё в полный хлам. Что говорить! Как будто мне одного несчастья было мало, так нет, стихийные силы к моей личной, локальной катастрофе решили добавить еще и глобальную. Конечно, никто ничего не решал, и ничто нигде обо мне не решало, так получилось. Что самое обидное…

Ехало – болело

Время. Время… Минуты, часы, цифры, стрелки. «Что может быть проще времени?» Когда его нет. Он получил это письмо, обнаружил, открыл – наспех, на ходу. Суматошные передвижения, спровоцированные болезненными инъекциями совести, бестолковые, или могущие нести пользу в отдаленное будущее, кто знает? Филон кисло кривился – смотрите, так и останетесь, сказал ему как-то раз Леонтий, не выдержав постно-укоризненной мины «чухонца», – Пальмира улыбалась терпеливо, но будто бы с сожалением, может, о неудачном выборе порученца. Или Леонтий всего лишь сам накручивал себя, поиски его не давали результатов, впрочем, пока не давали. Он утешался только: вначале всегда любое предприятие идет, что называется, «через пень-колоду», и нужно некоторое время, чтобы дело набрало достаточный ход. Да и поисками его шныряния по Москве назвать выходило разве с известного рода натяжкой – то есть, с долей преувеличения.

Он встретился все ж с Джедаем, на следующий день, после безвыходной воскресной попойки в перекрестном обществе Мученика-Коземаслова, где сам выступал в роли жертвы, и чувствовал себя безвинной жертвой, ну, или чуть-чуть виноватой. Понимая – даже и незваного гостя обижать нехорошо, он, возможно впервые в жизни «бухал» без удовольствия, это в горячей-то компании, после разгульной ночи! прямо чудеса в решете, но так было. Не сокрушался нарочито – ой, не могу больше, чертики зеленые! здоровье не то, силы покидают, рюмка-пуд тянет руку, – для впечатлительной публики, и для собственного успокоения, дескать, чуждая воля ведет меня, а про себя – наливай, не зевай, ритуальный политес соблюден и ладно. Он и вправду не хотел, ни водки, ни пива, ни денег на ветер, нет, Леонтия не подменили, но что-то все же произошло. Его собственная совесть вдруг вышла из тени бесконечного «пофигизма» и стала есть своего хозяина, будто бы предъявляла претензию: ну, сколько можно? – давай-ка, братец, корми меня как следует, и вообще заботься обо мне, ты взрослый человек, а я довольно капризный и ядовитый цветок, свои личные проблемы решай, как хочешь и поскорее – мне, совести, сиренево, мне на простор пора.

В общем, едва погасла «зажигательная» надпись – прямой эфир! – все равно, что – не влезай, убьет! – он выскочил из студии вон, столь резво, что, кажется, «бурчун» сочувственно поделился с ним мыслью вслед – наверное, живот прихватило? Даже и к Граммофону не забежал, а ведь полагался ему в тот день «серый» гонорар в конверте, вот шеф, небось, удивился! Или подумал, у бедняги после сотрясения совсем с головой – того-этого! Живот, не живот, а вот с головой угадал! Сотрясение тут, понятно, вовсе было ни при чем. А при чем – гудела голова-то: это после пива с водкой, пусть и марки «Абсолют», все равно, суть, как известно, в количестве. И вот, отстрелявшись, отбившись от эфирных атак, он «черезнемогу» поспешил на забитую стрелку, ненавидел это полублатное выражение, но тогда именно так произносил про себя, будто придавая тем самым незыблемую дисциплинарную серьезность своему намерению. Леонтий даже явился на рандеву без опоздания – вопрос, зачем? Джедай сроду никуда и никогда не приходил вовремя, – кроме места исполнения своих рабочих обязанностей ди-джея, но там была кормушка, там платили деньгу, в том числе: дабы шоу начиналось согласно заявленному расписанию. Назначена Леонтию была опять «Шоколадница», теперь которая у Поклонной горы – откуда у брутального Джедая взялось сомнительное пристрастие к слащавому, конфетному заведению для школьниц-«манга», оригинальных догадок никто не строил, может, подростковая любовь, или первое свидание, забавно, но не более. Хотя, внешнему виду Николя куда более соответствовали бы грязноватый и полутемный ирландский паб, недорогая стилизованная «под Советы» пельменная на Старом Арбате, на худой конец – сгодилась бы сетевая чайхана, но вот тянуло его в «Шоколадницу». Впрочем, и «Шоколадница» устраивала Леонтия, честно говоря, его бы устроило в тот день любое заведение, без громкой музыки и с удобными стульями, жить было тяжко, и стоять на ногах было «мягко», а тут одних сортов спасительного, не суррогатного кофе имелось с полдюжины в предложении. Опять же – ненавязчивый сервис, в его случае получалось «в жилу», очень не хотелось, чтобы кто-то постоянно и вежливо зудел над ухом: «не изволите ли чего-нибудь еще?»

Тогда-то, ожидая непунктуального Николя, он и зашел в почту, и обнаружил – вам письмо! Он даже прочел, – Джедай опаздывал на полчаса, время слегка притормозило в течении, надо было ловить момент, – пробежал по диагонали, почти не вникая в сущность текста: слишком серьезно, и о слишком тяжелых событиях шла там речь. Отметил лишь странность, в первом послании от Сциллы, менее заметную, но теперь будто бы выступившую наружу. Разность языка, как если бы разность потенциалов – сбивала с толку, одновременно создавая живое течение, направленный постоянный ток бытия, воспроизведенный как в стихийном развертывании, так и в развитии. Вообще Леонтий был знаком с подобным эффектом, и знаком не понаслышке. Часто случалось пишущему о своем детстве или отрочестве человеку, в художественной автобиографии или в постороннем жизнеописании, переходить невольно на примитивный, стилизованный образ повествования, как будто бы он снова нерадивый школьник и дворовый хулиган, или маменькин сынок и очкастый отличник, пятнадцати, десяти, пяти лет, подражая себе самому младенческому, детсадовскому, подростковому, юному. Припоминались тогда словечки, давно забытые, идиоматические обороты, известные только в подзаборном приятельском кружке, несвязные мысли и отношения, выросшие из романтического «мушкетерского» хлама, ревнивые поступки и наказуемые проступки, сильно преувеличенные в тогдашней важности своей. Еще желание ругнуться, через слово, едва преодолеваемое, потому что ругательство, особенно нецензурное – самый запретный плод, за который могут всыпать учителя и родители, если поймают с поличным, конечно. За курение тайком и то меньше влетало – Леонтию, по крайней мере. Потому что, курение – баловство, вовсе не уничтожающее истинных моральных качеств джентльмена, так себе, заблуждение насчет взрослости и крутости, а вот площадная ругань – устраняет бесповоротно интеллигентность человека как человека. Насколько мама, отчим и даже упавший папа Гусицын смогли втолковать ему.

Поделиться с друзьями: