Фата-Моргана
Шрифт:
Стоит древо, качается, и ты на верхушке качаешься, аж дух замирает, потому что у тела, пусть пока небольшого, все-таки вес, верхушка же тонковата, накреняется под тяжестью, а внизу листья, листья, ветки, ветки, листья, листья, земли почти не видно, чуть-чуть если, да и как бы не земля это вовсе, а что-то непонятное и тоже воздухоплавательное, пойманное в сеть ветвей и листьев, вдаль же (глубокий вдох) – воздух и небо в плывущих облаках, и верхушки других деревьев или дома, в общем – простор…
В Шиву влюблялись.
Но влюбившись, сразу начинали требовать от него той самой серьезности, которой он так старался избегать. Из-за этого отношения не клеились. Девушки хотели романтики, а романтика и смешное – едва ли не на разных полюсах.
Шива хохмил и кривлялся, а они сердились и обижались.
Странно: что подвигло их первоначально на чувство, то потом это же чувство разрушало. Мешали им хохмачество и клоунады Шивы – вроде как он тем самым ставил их в неловкое положение. Они-то к нему серьезно (взгляды там и прочее), а он им белозубую ухмылку и какую-нибудь из своих забавных рожиц. Либо что-нибудь из своих скоморошьих выходок – то на четвереньки встанет и гавкать начнет, то нацепит на ухо или на нос какую-нибудь прищепку для белья или занавесок, то шапку вывернет так, что станет похож на лешего, то на ходу вдруг начнет подскакивать-подпрыгивать, забавно вскидывая колени и выворачивая ступни, непонятно кого изображая (может, козла), с серьезным таким видом: прыг-скок, прыг-скок…
Ладно бы, в детстве-отрочестве, тут все понятно, самоутверждение и прочее, но он и в возрасте вполне зрелом оставался таким же неуемным и шебутным. А, Шива, – едва о нем заходила речь, и тут же улыбка на губах, а то и лицо просветлеет, потому как улыбка не скептическая и не презрительная, как могло бы быть, а вполне доброжелательная.
Стоило собраться компанией, застолье устроить, как тут же интересовались: где Шива? Почему нет Шивы?
Надо признать, что в компании Шива был просто незаменим. Скучно без него. Разговоры все серьезные давно переговорены, никто уже ничего не ищет, как в юности, истину там или высокую неземную любовь, а все равно хочется побыть вместе. С Шивой же не просто веселей, а как-то вольготней, естественней: он сразу что-нибудь из своего шутовского арсенала выкроит, пусть даже с некоторым налетом пошлости и тем не менее: пошлость тоже бывает нелишней, особенно если народ слишком зажался и что-то такое из себя строит – вроде как из другого теста.
Пошлость в известные минуты тем и хороша, что отрезвляет и доверительность восстанавливает, – все знают, в конце концов, откуда ноги растут и ветер дует.
Кстати, о ветре.
Действительно вместе с Шивой, верней, с его внезапными (хотя и ожидаемыми) выкрутасами возникал некий сквознячок.
Освежающий. Бодрящий. Будоражащий. (Как на верхушке дерева.)
Нет, правда, представьте себе: только что сидел вместе со всеми за столом – и вдруг нет его… Никто даже не заметил, как он исчез, и вдруг стол, на котором, понятно, напитки и яства (пусть и скромные), начинает крениться, медленно так, вот-вот все рухнет – ну, конечно, Шива…
Или какая-нибудь дама вдруг начнет ни с того ни сего хихикать и ерзать, а потом вдруг вскакивает, как ужаленная, заливаясь полуистеричным смехом, и убегает, ах, ах, вся раскрасневшаяся, в коридор или ванную – все Шивины проделки.
Словом, сразу тонус повышался, пасмурность рассеивалась, народ веселел и раскрепощался – и все, выходит, благодаря ему, Шиве. Не все ж сидеть, уткнувшись в тарелку и сумрачно двигая челюстями.
Ага, ветерок пробежал, надо же!
Надо отметить, что он на дух не переносил серьезных разговоров, категорически не терпел. Стоило кому начать за жизнь, философское там, морально-нравственное («оральное», острил Шива) или духовное («духовитое», Шивин каламбур), понятно в общем, как он тут же активизировался – хохмы сыпались одна за другой, и не просто с оттенком пошлости, но и сатурнальными всякими кунштюками: чем выше заносило беседующих в горние выси, чем суровее и категоричнее становились их голоса, тем сильнее изгилялся Шива, всячески
встревая и дергаясь, словно это его лично как-то задевало.Во время одного такого разговора (страсти, как водится, накалились, голоса почти перешли в крик) он то ли и впрямь надрызгался, то ли притворился таким пьяным, в общем, упал лицом прямо в тарелку с салатом. Сидел вроде со спокойным, невозмутимым видом, даже не встревал в разговор – и вдруг бух… Из тарелки ошметки в разные стороны.
Все засуетились сначала, может, плохо человеку, так это внезапно и натурально, не до смеха, а голова как упала так и лежит, лицом вниз, надо же… Несколько минут полежала, пока шум не прекратился, а потом поднимается вся в оливье – физиономия неузнаваемая, в картошке, майонезе и родинках зеленого горошка, и сквозь весь этот макияж: «О смертной мысли водомет, о водомет неистощимый!..» (тютчевские, кто не знает, строчки)…
Посмеялись, конечно, но как-то не очень натурально, вроде по обязанности – переборщил Шива, но разговор тем не менее замялся и уже в прежнее русло не вернулся, вот как.
Не все, однако, к юмору (часто своеобразному) Шивы относились по-доброму. Кое-кого он раздражал, причем довольно сильно. Может, даже не сам юмор, а что Шиву любили и всегда он оказывался в центре внимания, сбивая общий, зачастую невнятный настрой на свой карнавально жизнеутверждающий лад.
Сам Шива, как уже было сказано, улавливал с чуткостью сейсмографа это раздражение, но вместо того, чтобы удержаться от лишних глупостей, напротив, духарился еще больше, стараясь так или иначе зацепить источник раздражения.
Подкалывал.
Можно сказать, настаивал на своем: если смеяться, то тогда уж всем. Никто не должен остаться в стороне, с занудной серьезностью глядя на заливающихся хохотом или просто улыбающихся.
Нарывался, короче.
Понятно, что иных такая его настырность просто из себя выводила: надо ж и меру знать! К тому же и шутки его бывали однообразны и плоски (тоже ведь вдохновение нужно), а это, не надо объяснять, сильно утомляет, не говоря уже про раздражение. Нетерпимость обнаруживалась (но ведь и Шива глумился). Это ведь не с деревом танцевать. Тут – люди.
Однажды выставили за дверь, встали двое и буквально под руки вывели в коридор, к парадной двери, отворили ее и… до свидания. Не так чтоб сильно, однако – туда, в неуютное лестничное пространство – как на помойку.
Нехорошо получилось.
В другой раз дама – не «ах, ах», а с разлета по щеке бамс, по другой бамс, и не шутя, а вполне натурально (в том числе и звук). Тут как не делай вид, что ничего не случилось, какие коленца отступные ни выкидывай, понятно – случилось. Дама малознакомая, непривыкшая к Шивиным шуткам, может и вообще – к шуткам, особенно такого рода (sexual harassment).
Бывает. Как в цирке. Не всякий номер проходит благополучно, особенно у акробатов. Да и у клоунов тоже.
Между прочим, цирк Шива любил. Куда больше, чем театр. А все потому, по его словам, что цирк – это цирк, представление, игра, праздник, а театр – претензия на отражение жизни и философию. Цирк – риск и необычность, а театр – то же томление духа, что и всякие прочие изящные искусства. Цирк – динамика, танец, отвага, все прочее – лишь имитация.
Своя логика в этом была, что говорить. А он тем более эту логику собственным поведением подтверждал. В том смысле, что тоже рисковал.
Кстати, в тот раз, когда его вывели, он ведь не ушел просто так, обидевшись. Все, значит, сидят, пригорюнившись после подобного эксцесса (не каждый же день насильственно выпроваживают человека), и вдруг стук в окно (а этаж, кажется, третий): тук-тук, вежливо, словно просятся войти. Выглядывают, а там – он, Шива, на ветке близрастущего дерева (тополь), страшно смотреть, как он свесился, весь перегнувшись (и ветка опасно гнется и вибрирует)…
Крики испуганные, смех, шум-гам, а он с безмятежным видом, подобно коале, висит на ветке и в окно заглядывает из ночной темноты… Ну нет человеку удержу.