Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Фельдмаршал Борис Петрович Шереметев
Шрифт:

При таких отношениях звучало естественно звание «товарищ», которое часто встречаем в письмах членов «компании». Самого Петра называли по большей части служебным чином, и по мере того как он двигался по службе, менялось и обращение к нему: шипор или шипгер, бомбардир, капитан, командир, шаутбейнахт с присоединением обычного: «господина». Конечно, все помнили, что эти звания носит самодержец и, желая подчеркнуть исключительность его положения, часто присоединяли к служебному чину эпитет «большой»: «большой бомбардир», «большой капитан», даже «большой товарищ». Вообще непосредственность обращения имела в «компании» свои границы, и сам Петр считал их обязательными для себя, хотя и грешил против них в состоянии опьянения и раздражения. «Я, как поехал от вас, — писал, например, он Ф. М. Апраксину, — не знаю, понеже был зело удоволен Бахусовым даром. Того для всех прошу, есть ли какую кому нанес досаду, прощения, а паче от тех, которые при прощании были, и да не памятует всяк сей случай»{464}.

В повседневной жизни «компания» представляла собой деловой кружок, руководимый царем. В расплывчатой социальной обстановке, где все смотрели в разные стороны и никто не хотел, по выражению царя, «прямо трудитца»{465},

сплоченный кружок служил для него своего рода политическим рычагом в самых различных областях жизни. Здесь каждый выполнял доставшееся ему назначение с чувством ответственности лично перед царем, и воля Петра была законом. «Воистино имею печаль немалую, чтобы спроста не погрешить против воли вашей»{466}, — писал ему генерал-адмирал Ф. М. Апраксин, которого царь сам называл своим другом. Действительное значение каждого определялось в первую очередь степенью доверия «самого», как часто называли Петра I в переписке между собой его сотрудники.

Быть участником этого кружка — значило порвать с вековыми привычками праздного существования, сложившимися в боярском быту. Сам Петр в работе видел смысл жизни и требовал такого ее понимания от других. Его письма к сотрудникам насыщены категорическими требованиями: «тотчас», «без замотчанья», «без всякого мотчания», «немедленно». Иногда человек еще старой задачи, по выражению Ф. М. Апраксина «не осилил», а ему уже давалась новая{467}. Не одного Б. П. Шереметева постоянные понукания приводили в отчаяние. Более близкий к Петру человек, И. И. Бутурлин, тоже устал от них: «Только бы с чистым покаянием, а не худа и смерть», — признавался он в письме к дочери Анне{468}.

Но «компания», помимо делового, имела еще и другое лицо — праздничное, или «гулящее», по тогдашней терминологии, и современникам оно, может быть, бросалось в глаза сильнее, чем первое. Из ее членов составлялась шуточная иерархия, получившая название «всепьянейшего и всешутейшего собора». Можно сказать даже, что «собор» был одной из ее функций. На первом месте стояло служение Бахусу, но не оставлялись в забвении и другие боги, прежде всего Венера.

Служение Бахусу и Венере пришлось по вкусу многим: переписка царя полна отзвуками происходивших на этом поле событий. Было бы ошибочно, однако, относить все излишества к инициативе и темпераменту Петра: его самого иногда смущало чрезмерное усердие по этой части его сотрудников. Однажды он, например, писал А. В. Кикину о генерал-адмирале Ф. М. Апраксине: «…прошу и от меня партикулярно донеси, чтобы мернее постился, понеже зело нам и жаль и стыдно, что и так двое сею болезнью адмиралов (имеется в виду смерть, как считалось от пьянства, Лефорта и Ф. А. Головина. — А. З.) скончалось. Сохрани, Боже, третьего»{469}. Получил от царя предупреждение и другой видный член «компании» канцлер Г. И. Головкин, как видно из его ответного письма: «В письме, государь, ваша милость напомянул о болезни моей подагры, бутто начало свое оная восприяла от излишества Венусовой утехи, о чем я подлинно доношу, что та болезнь случилась мне от многопьянства: у меня — в ногах, у господина Мусина — на лице…»{470}.

Исторически важны, однако, не столько размеры, сколько характер этого явления: люди допетровской Руси в своей повседневной жизни были далеки от святости, но они прятали свои грехи в четырех стенах, а теперь сцены пьяного веселья были вынесены на улицу, ему придавались публичные затейливые формы («всепьянейший собор», маскарады, шутовские свадьбы); оно как будто перешло в демонстрацию. Несомненно, перед нами — реакция против того церковно-аскетического режима, который воспринят был на Руси из Византии и который разрешал принимать радости жизни не иначе, как со вздохом об их греховности, являясь чрез то неиссякающим источником лицемерия и ханжества. Теперь благодаря общению с Немецкой слободой, а затем и Европой русский человек мог наблюдать иной стиль жизни, строившийся, как всюду в протестантских общинах, на чувстве внутренней свободы. Фальшь церковно-аскетической морали должна была выступить перед ним с особенной ясностью. И никто, кажется, не чувствовал ее так остро, как Петр, ненавидевший ханжей и лицемеров.

Происходило окончательное и открытое крушение аскетического принципа, уже давно подготовлявшееся логикой жизни. Русская мысль принципиально узаконила «светское житие», а вместе с тем начинало формироваться в сознании и в языке людей и соответствующее мировоззрение. Религии и ее заповедям стало отводиться свое место, природе и ее законным требованиям — свое. Отсюда становились возможными в письмах того времени сочетания совершенно немыслимые под пером древнерусского человека: без всякого чувства неловкости Петр, например, мог написать такую фразу: «…принося жертву Бахусу довольную вином, а душою Бога славя»{471}, или А. В. Кикин: «…воздав благодарение Богу, торжествую з Бахусом»{472}. Бахус, как символ чувственности, стал рядом с христианским богом: князь-папа И. И. Бутурлин даже водрузил статую Бахуса на крыше своего дома, как бы символизируя тем возвращение к принципам язычества, то есть природы.

Какая же из европейских стран была ближе по своему быту и культуре этой группе, и в частности Петру? По сообщению цесарского посла Игнатия Гвариента, в компании царя потешались над строгими и чинными церемониями австрийского двора, которые наблюдались «Великим посольством» в 1698 году. «Несмотря на то, — доносил Гвариент в Вену, — что его царскому величеству и его бывшим в Вене министрам были оказаны великая честь и… во всяком случае необыкновенные учтивости, тем не менее у вернувшихся московитов нельзя заметить ни малейшей благодарности, но, наоборот, с неудовольствием можно было узнать о всякого рода колкостях и насмешливых подражаниях относительно императорских министров и двора. От самого царского величества ни о чем таком невыгодном не слышно; тем не менее ни Лефорт, ни другой (имеется в виду Ф. А. Головин. — А. З.) не могут удержаться, чтобы не прокатывать (durchzulassen) презрительнейшим образом императорский двор в присутствии его царского величества… Ставят они себе в большое удовольствие честить наш императорский двор, который они считают слишком по-испански натянутым»{473}.

Сложнее было отношение Петра I и «компании»

к Франции. Вместе со всей знатью они не могли не ценить французской культуры. В то же время быт и нравы придворного французского общества претили Петру. «Хорошо перенимать у французов науки и художества, и я бы хотел видеть это у себя, — говорил он, — а в прочем Париж воняет»{474}. Несомненно, буржуазная Голландия более отвечала его деятельной натуре, и симпатии царя разделяли в той или иной степени и другие. Продолжительное пребывание в Голландии во время первого заграничного путешествия сопровождалось для Петра всесторонним ознакомлением с ее бытом. По ряду последующих фактов мы можем заключить, что его впечатления были вполне благоприятны: во-первых, в продолжение всего царствования Петр всего охотнее и чаще посылал русскую молодежь учиться в Голландию; во-вторых, для своего любимого Петербурга он принял за образец голландский город Амстердам, и на первых порах Петербург действительно имел голландский вид. В противоположность князю Б. И. Куракину, находившему скучной голландскую жизнь, Петр с удовольствием бывал в Голландии. Во время своего путешествия в Европу в 1716–1717 годах, имевшего главной целью Париж, царь по пути надолго, однако, останавливался в Амстердаме. От Петра не укрылось скопидомство голландцев, столь неприятно действовавшее на русских вельмож: «…не чаю, чтоб галанцы переменились так скоро и денег не любили…»{475}, — писал он в 1719 году князю Б. И. Куракину. Но для бережливого царя буржуазные свойства вообще не были недостатком.

8

Итак, перед нами обозначились две группы в составе столичного дворянства, каждая — с особым социальным положением и с особым складом мировоззрения: одна — феодально-дворянская, другая — буржуазно-дворянская, причем разделяющим их признаком был главным образом родословный принцип, юридически ставший анахронизмом, но фактически продолжавший жить в традициях аристократии. Какие отношения установились между этими группами в жизни?

Послушаем свидетеля-современника, а вместе и яркого представителя одной из них, известного нам князя Б. И. Куракина. «И в том правлении (т. е. при Петре. — А. З.), — повествует он в своей «Гистории», — наибольшее начало падения первых фамилей, а особливо имя князей смертельно возненавидено и уничтожено как от его царскаго величества, так и от персон тех правительствующих, которые кругом его были, для того что все оные господа, как Нарышкины, Стрешневы, Головкин были домов самого низкаго и убогаго шляхетства и всегда ему внушали с молодых лет противу великих фамилей». Припомним, кстати, как уже один вид Шереметева с мальтийским крестом на груди, этой эмблемой аристократизма, вызвал раздражение у окружающих. Но у Петра, по мнению автора «Гистории», была и личная причина враждебного отношения к «первым фамилиям»: «К тому ж, — продолжает он, — и сам его величество склонным явился, дабы уничтоживанием оных (князей. — А. З.) отнять у них повоир весь и учинить бы себя наибольшим сувреном»{476}. Здесь ясное указание на ограничение притязаний боярской знати. Фактических проявлений таких притязаний в петровское время мы не знаем, если не преувеличивать значения темных слухов о том, что, отправляя в 1697 году сыновей знатнейших бояр в Италию, царь думал тем самым обеспечить себя от возможного со стороны их отцов заговора{477}. Несомненно, однако, что Петр не доверял, за немногими исключениями, родовитой знати и что его раздражение направлялось против питаемых ею родовых традиций. Очень ярко его враждебное отношение к самому принципу ро-дословности сказалось в том пункте составленной им «позывной» грамоты на свадьбу князь-папы Н. М. Зотова в 1715 году, который адресовался специально знатнейшим лицам: «Позвать вежливо, особливым штилем, не торопясь, тово, кто фамилиею своею гораздо старее черта…»{478}. Но еще более резкое, даже чрезвычайно грубое выражение этого желания унизить притязательную знать мы видим в его действиях. Б. И. Куракин перечислил издевательства, которым подвергались «знатные персоны» во время святочных забав, и заключил: «И сия потеха святков так происходила трудная, что многие к тем дням приуготавливалися как бы к смерти»{479}.

Известно, что Петр от всех «царедворцев» требовал непременного участия в устраиваемых им шуточных процессиях и маскарадах, не допуская ни для кого исключения. В маскараде по случаю свадьбы князь-папы все должны были идти ряжеными с разными музыкальными инструментами, и исключения не было сделано даже для таких старцев, о которых в росписи сказано: «Сии — без игр (то есть инструментов. — А. З.) для того, что от старости своей не могут ничего в руках держать»{480}. Но если для царя и его «компании» участие в маскараде было веселым времяпровождением, то «первыми фамилиями», особенно их старшим поколением, оно воспринималось как унижение. Петр это знал и, может быть, потому, что унижение фамильной гордости в данном случае было его целью, смотрел на уклонение от подобных празднеств как на демонстрацию. М. А. Головин не хотел на свадьбе Зотова рядиться и пачкаться сажей и за это раздетый донага наряжен был чертом на невском льду. Вышло так, что «черт» не вынес холода, схватил горячку и вскоре умер.

Но демонстрации, хотя бы самые скромные, вроде поступка Головина, были крайне редки. Знать выказывала полную покорность и искала дружбы у «господ из самого низкого шляхетства», о которых говорил князь Куракин, и даже еще более «низкого» — таких как А. Д. Меншиков. С течением времени между обеими сторонами постепенно происходило сближение и устанавливалась известная солидарность на почве общего экономического интереса. На эту солидарность напирал, как помним, Б. П. Шереметев, убеждая А. Д. Меншикова вступиться за его права на доходы с Пебалгской мызы. И благодеяния Меншикова принимал далеко не один Б. П. Шереметев. Пропитанный родословным гонором князь Б. И. Куракин тоже вот как писал однажды Александру Даниловичу: «Прошу вас, моего милостивого государя, чтоб прислано что было денег, чем жить (в Риме. — А. З.), и, кроме вашей милости, к себе иного никого не имею». Разве только князья Долгоруковы, в особенности самый даровитый из них Василий Владимирович, остались непримиримыми. Впоследствии обнаружилась солидарность и другого рода — в расхищении государственных средств, благодаря чему рядом с хищниками из низов, такими как Меншиков, стал такой почтенный представитель родовой аристократии, как князь Я. Ф. Долгоруков.

Поделиться с друзьями: