Фома Гордеев
Шрифт:
– Мне совестно...- угрюмо и тоскливо сказал Фома.
– Пока она жива - я на баб смотреть не могу даже...
– Такой здоровый, свежий человек - хо-хо!
– воскликнул Ухтищев и тоном учителя начал убеждать Фому в необходимости для него дать исход чувству в хорошем кутеже.
– Это будет великолепно, и это необходимо вам - поверьте! А совесть, - вы меня извините! Вы несколько неверно определяете, это не совесть мешает вам, а - робость! Вы живете вне общества, застенчивы и неловки. Вы смутно чувствуете всё это... и вот это чувствование принимаете за совесть. О ней же в данном случае не может быть и речи, - при чем тут совесть, когда веселиться для человека естественно, когда это его потребность и право?
Фома шел, соразмеряя шаги свои с шагами спутника, и смотрел вдоль дороги. Она тянулась
– Живут однажды, - говорил Ухтищев, упиваясь своей мудростью, - и не мешает поэтому торопиться жить... Ей-богу, так! Да что тут говорить - вы разрешите мне встряхнуть вас? Поедемте сейчас в один дом... живут там две сестрицы... ах, как они живут! Решайте!
– Что ж? Я поеду...- сказал Фома спокойно и зевнул.
– Не поздно ли?
– спросил он, взглянув на небо, покрытое тучами.
– К ним никогда не поздно!
– весело воскликнул Ухтищев.
VIII
На третий день после сцены в клубе Фома очутился в семи верстах от города, на лесной пристани купца Званцева, в компании сына этого купца, Ухтищева, какого-то солидного барина в бакенбардах, с лысой головой и красным носом, и четырех дам... Молодой Званцев носил пенсне, был худ, бледен, и когда он стоял, то икры ног его вздрагивали, точно им противно было поддерживать хилое тело, одетое в длинное клетчатое пальто с капюшоном, и смешную маленькую головку в жокейском картузе. Господин с бакенбардами называл его Жаном и произносил это имя так, точно страдал застарелым насморком. Дамой Жана была высокая женщина с пышной грудью. Голова ее была сжата с боков, низкий лоб опрокинулся назад, длинный нос придавал ее лицу что-то птичье. Это некрасивое лицо было совершенно неподвижно, и лишь глаза на нет - маленькие, круглые, холодные - постоянно улыбались проницательной и хитрой улыбкой. Даму Ухтищева звали Верой, это была высокая женщина, бледная, с рыжими волосами. Их было так много, что, казалось, женщина надела на голову себе огромную шапку и она съезжает ей на уши, щеки и высокий лоб; из-под него спокойно и лениво смотрели большие голубые глаза.
Господин с бакенбардами сидел рядом с молоденькой девушкой, полной, свежей и, не умолкая, звонко хохотавшей над тем, что он, склонясь к плечу ее, шептал ей в ухо.
А дама Фомы была стройная брюнетка, одетая во всё черное. Смуглолицая, с волнистыми волосами, она держала голову так прямо и высоко и так снисходительно смотрела на всё вокруг нее, что было сразу видно, - она себя считала первой здесь.
Компания расположилась на крайнем звене плота, выдвинутого далеко в пустынную гладь реки. На плоту были настланы доски, посреди их стоял грубо сколоченный стол, и всюду были разбросаны пустые бутылки, корзины с провизией, бумажки конфект, корки апельсин... В углу плота насыпана груда земли, на ней горел костер, и какой-то мужик в полушубке, сидя на корточках, грел руки над огнем и искоса поглядывал в сторону господ. Господа только что съели стерляжью уху, теперь на столе пред ними стояли вина и фрукты.
Утомленная двухдневным кутежом и только что оконченным обедом, компания была настроена скучно. Все смотрели на реку, беседовали, но разговор то и дело прерывался паузами. День был ясен и по -вешнему бодро молод. Холодно-светлое небо величаво простерлось над мутной водою широко разлившейся реки. Далекий горный берег был ласково окутан синеватой дымкой мглы, там блестели, как большие звезды, кресты церквей. У горного берега река была оживлена - сновали пароходы, шум их доносился тяжким вздохом сюда, в луга, где тихое течение волн наполняло воздух звуками мягкими. Огромные баржи
тянулись там одна за другой против течения, - точно свиньи чудовищных объемов взрывали гладь реки. Черный дым тяжелыми порывами лез из труб пароходов и медленно таял в свежем воздухе. Порой гудел свисток - как будто злилось и ревело большое животное, ожесточенное трудом. В лугах было тихо, спокойно. Одинокие деревья, затопленные разливом, уже покрывались ярко-зелеными блестками листвы. Скрывая их стволы и отразив вершины, вода сделала их шарообразными, и казалось, что при малейшем дуновенье ветра они поплывут, причудливо красивые, по зеркальному лону реки...Рыжая женщина, задумчиво глядя вдаль, тихо и грустно запела:
Вдоль по Волге ре -ке
Легка лодка плы -э -вё -от...
Брюнетка, презрительно прищурив свои большие строгие глаза, сказала, не глядя на нее:
– Нам и без этого скучно...
– Не тронь, пусть поет!
– добродушно попросил Фома, заглядывая в лицо своей дамы. Он был бледен, в глазах его вспыхивали какие-то искорки, по лицу блуждала улыбка, неясная и ленивая.
– Давайте хором петь!..
– предложил господин с бакенбардами.
– Нет, пускай вот они две споют!
– оживленно воскликнул Ухтищев.
– Вера, спой эту, -знаешь? "На заре пойду..." Павленька, спойте!
Хохотунья взглянула на брюнетку и почтительно спросила ее:
– Можно спеть, Саша?
– Я сама буду петь!
– заявила подруга Фомы и, обратившись к даме с птичьим лицом, приказала ей: - Васса, пой!
Та тотчас погладила рукой горло и уставилась круглыми глазами в лицо сестры. Саша встала на ноги, оперлась рукой о стол и, подняв голову, сильным, почти мужским голосом певуче заговорила:
Хорошо -о тому на свете жить,
У кого нету заботушки,
В ретивом сердце зазнобушки!
Ее сестра качнула головой и протяжно, жалобно, высоким контральто застонала:
Эх -у -ме -ня -у- кра- сно- й- де- еви- цы...
Сверкая глазами на сестру, Саша низкими нотами сказала:
Как былинка, сердце высохло -о-о!
Два голоса обнялись и поплыли над водой красивым, сочным, дрожащим от избытка силы звуком. Один жаловался на нестерпимую боль сердца и, упиваясь ядом жалобы своей, - рыдал скорбно, слезами заливая огонь своих мучении. Другой - низкий и мужественный - могуче тек в воздухе, полный чувства обиды. Ясно выговаривая слова, он изливался густою струёй, и от каждого слова веяло местью.
Уж я ему это выплачу...
– жалобно пела Васса, закрыв глаза.
За -азноблю его, по -овысушу...
– уверенно и грозно обещала Саша, бросая в воздух крепкие, сильные звуки... И вдруг, изменив темп песни и повысив голос, она запела так же протяжно, как сестра, сладострастные угрозы:
Суше ветра, су -уше буйного,
Суше тон травы коше -оные...
Ой, коше -ные, просушеные...
Фома, облокотясь на стол, смотрел в лицо женщины, в черные полузакрытые глаза ее. Устремленные куда-то вдаль, они сверкали так злорадно, что от блеска их и бархатистый голос, изливавшийся из груди женщины, ему казался черным и блестящим, как ее глаза. Он вспоминал ее ласки и думал:
"И откуда она, такая? Даже боязно с ней..." Ухтищев, прижавшись к своей даме, с блаженным лицом слушал песню и весь сиял от удовольствия. Господин в бакенбардах и Званцев пили вино и тихо шептались о чем-то, наклонясь друг к другу. Рыжая женщина задумчиво рассматривала ладонь руки Ухтищева, держа ее в своих руках, а веселая девушка стала грустной, наклонила низко голову и слушала песню, не шевелясь, как очарованная. От костра шел мужик. Он ступал по доскам осторожно, становясь на носки сапог, руки его были заложены за спину, а широкое бородатое лицо всё преобразилось в улыбку удивления и наивной радости.
Эх, - ты восчувствуй, добрый молодец!
– тоскливо взывала Васса, покачивая головой. Сестра, еще выше вскинув голову, закончила песню:
Какова тоска любо -овная -а-а!
Кончив петь, она гордо посмотрела вокруг и, опустившись рядом с Фомой, обняла его за шею сильной рукой.
– Что, хороша песня?..
– Славная!
– сказал Фома, улыбаясь ей.
– Браао -о! Браво, Александра Савельевна!
– кричал Ухтищев, а все остальные били в ладони. Но она не обращала на них внимания, и, властно обнимая Фому, говорила: