Фонд последней надежды
Шрифт:
— Ну, Тараска, — сочувственно сказала Гулька, — может, ты ей просто не понравился. Бывает же…
— Да! Может! — не на шутку разошёлся Подопригора. — Так скажи мне! По-человечески! Эх… Я потом в автобусе подрался с одним мудаком из Львова, когда он стал задвигать про полицаев-ветеранов. А у меня бабка в Освенциме сгорела и оба деда на фронте полегли, причем, буркутский — на Брянщине. А эта падаль сидит и втирает: дескать, действия дивизии СС «Галичина» были разумной и необходимой мерой борьбы украинцев за незалежность… Ну, я ему и врезал.
— Молодец! — закричали все. — Ну ты даёшь, Гамаюныч! Надо за него выпить!
— Выпьем… за интр… ин-тер… нца…лизим… — проблеял Жорка и положил голову на скатерть.
— Лучше за дружбу народов, — поправила его Корнелия.
Олег слушал весь этот трёп вполуха. Рядом сидела Ася и ела у него с рук, как райская птичка. Таинственный рождественский свет струился
— А моего прадеда на фронт пожилым уже взяли, — не отрывая глаз от горящей свечи, сказала Майра. — Его в кашевары определили. Мне дедушка про него рассказывал, я сама, его, конечно же, не помню. Он всю войну честно прошёл, но никаких подвигов не совершал. У него лошадь была. Старая, наверное, лошадка, вот он прицеплял к ней бочку с кашей и ездил между окопами. А линия фронта менялась всё время. То наши наступают, то немцы. А тут мой прадед, старый буркут, со своей клячей и бочкой. То к нашим попадёт, то к немцам. И всех своей кашей кормит. — Майра подняла глаза на притихшую аудиторию, привычно тряхнула косичками. — И все вставали в очередь — и наши, и немцы — кушали, миски возвращали. Благодарили потом, наверно… И никто его не тронул.
Следом Гулька принялась темпераментно рассказывать про своего деда, который служил всю войну интендантом, вообще, был по торговой части. Но в Сталинградской битве поучаствовал.
— …Прикиньте, проломил башку фрицу его же прикладом! Даже заметка была в военной газете! До сих пор вырезку дома храним! Так и написано: «проломил башку фашистскому гаду»! И орден ему дали! До Берлина дед дошёл! А его семью в это время… Сюда… Из Крыма… — Гулька громко всхлипнула. — В вагонах для скота… Без остановок… Мёртвых выбрасывали в окна… А он… После войны приехал… К жене, детям… Весь в наградах… А тут… Отмечаться надо было… В к-комендатуре… Как при немцах… — Гулька пьяно зарыдала на груди у Жана Снизим Риски.
— Кончай, Карапетова, сырость разводить, — буркнула Софка Брудник. — У каждого в прошлом говна полно. Если покопаться. Это я тебе как жидовка заявляю, поняла? Знаешь, как мой дед про себя говорил? Я, говорит, всю жизнь инвалид пятой группы. А я маленькая была, всё гадала — какая ж это группа пятая?.. Потом уже мать про пятую графу разъяснила.
— Вы, Софочка, разумеется, совершенно правы, — вступил Карим Каримыч. — Память — штука жестокая. Не всегда стоит её тревожить. Вы же знаете, как она меняется. С годами. Как будто прошлое не ушло, а продолжает жить в нас. Искажаются лица, всплывают несуществующие подробности…
Ася вздрогнула. Сжала сильно его руку. Олег наклонился, выловил в темноте её горячее ухо, горячо зашептал: «Асенька… Что ты…». Не владея собой, провёл языком по тонкому хрящику, легонько сжал зубами нежную мочку с упругим канальцем для серьги.
— Я старый человек, и знаю, точно знаю, что не всё происходящее можно объяснить, так сказать, с научной точки зрения. Бывают та-акие истории… — Карим Каримыч вкусно почмокал губами, именно истории, а не байки или пересказы дешёвых романов… Редко кто отважится поведать, как было на самом деле, знаете ли. Стесняются, боятся даже. Так и носят в себе, как в сундуке. Но проходит время, и хранитель такой удивительной истории, даже и не с ним произошедшей, а только услышанной — по секрету! без права передачи! — похороненной глубоко в сердце, вошедшей в подкорку, изменённой уже незаметно его собственными воспоминаниями и житейским опытом, так вот, дорогие мои, этот самый хранитель начинает понимать одну вещь… А именно: он умрёт, и это случится в довольно-таки обозримом будущем. А история трепещет под сердцем, как не вытравленный вовремя, прошу прощения у дам, младенец. И если не передать её в будущее — она умрёт вместе с ним. А надо ли передавать? И будет ли его история спустя столько времени равноценна первоначальной? Кто знает?
Карим Каримыч примолк. Алия№ 1 тихонько трогала струны, извлекая из гитары томительные неправильные аккорды.
— Итак, дорогие мои… Попробую рассказать вам то, о чём никогда никому не рассказывал. Очень уж атмосфера располагает.
Отец мой, Карим Абдуррахманов, ушёл на фронт осенью сорок первого. Он был ловким и сильным парнем, выросшим в городе, до войны запросто сдавал нормы ГТО. Младший любимый сын великого Абдуррахмана, уложившего когда-то буркутский язык в прокрустово ложе кириллицы, мальчик никогда не знал нужды и голода, от которого погибли все его аульные родственники в приснопамятном тридцать третьем «колхозном» году. Кхе-кхе, прошу прощения у присутствующих за столь цветистый слог… Словом, благодаря его физической силе и ловкости взяли моего отца в разведку. Всю войну он прошёл без единой царапины, тогда как его подразделение не раз и не два переформировывалось — из-за недокомплектности состава. Ему и кличку дали — Шаман. Так вот. Та самая история случилась с ним летом 44-го на белорусско-польской
границе, в ходе знаменитой операции «Багратион», когда освобождали Белоруссию и Прибалтику.Отца отправили в рейд, с ним пошли его друзья — русский парень и здоровенный молодой чеченец, не расстававшийся со своим сокровищем — дедовским кинжалом. Вскоре разведчики вышли на широкую лесную тропу, не обозначенную на картах. Места были глухие. Вековой лес. Темень. Луна затянута тучами. Тишина. Не слышно ни животных, ни птиц, ни насекомых… — Карим-ага отхлебнул лимонада. — И вот идут они по этой тропе и спорят. Чеченец говорит — возвращаться надо, пока не заблудились. А русский смеётся над ним — куда, мол, тебе, ты в трёх соснах потеряешься, раз есть тропа — обязательно выведет, к деревне ли, к тракту. А отец молчит, но тяжко у него на сердце, будто вся кровь разом загустела. Тут чеченец остановился, прислушался… Кто-то идёт, говорит, прячься! Русский не поверил, засмеялся, а отец лёг на землю и прижался к ней ухом. Так столетиями делали его предки-кочевники, которые могли услышать смех ребенка за десять дневных переходов. Слышит, правда: мерный топот многих ног, да не просто топот — а военный ровный шаг. Русский Шаману-то поверил, бросились они в канаву, замерли. Долго ли, коротко ли — видят: выходят из леса люди. Много. Сотни, а может, и тысячи. Ровными рядами, в военном порядке. А темно! Хоть глаз выколи. Замерли разведчики, ужас сковал их, а ведь не мальчиками были — считай, всю войну прошли, навидались досыта и крови, и смертей, и жути окопной, с ума сводящей. Идут странные люди мимо них — молчат, только печатают шаг на лесной тропе. И тут луна — возьми да выгляни из-за туч…
Карим Каримыч умолк. Аудитория затаила дыхание.
— …И видят они вот что. Мимо них идут покойники. Все сплошь военные. Проваленные глаза… Мёртвые оскалы ртов… Пропитанные чёрной кровью мундиры… Дырки от пуль в жёлтых костяных лбах… А форма странная: не наши, вроде, но и не фашисты.
Слушатели разом выдохнули. Пламя свечей дрогнуло, на стенах столовки медленно шевельнулись мохнатые тени…
— Ой, мамочки! — всхлипнула Лариса Витальевна.
Жорка Непомнящий оторвал от стола голову, мутно глянул на неё, снова лёг — щекой в тарелку.
— Хорошо темперированная телега, — одобрительно высказался Тараска, почёсывая бороду.
— Настоящий сочельник! — с благоговением выговорила Гулька.
— …Луна быстро скрылась в облаках, — снова заговорил рассказчик, — и отец со своими друзьями больше не видели призраков. Но долго ещё слышали их шаги. Когда всё, наконец, стихло, они с трудом выбрались на тропу. Чеченец бормотал под нос молитвы, крепко сжав в руке свой родовой кинжал. Русский тёр глаза и повторял, что заснул и видел какой-то дурацкий сон. Отец помалкивал. Одно он знал точно — никто из них не спал этой ночью. Он вспоминал рассказы аульных стариков о делах давно минувших дней. После особенно кровопролитных войн, говорили аксакалы, призраки воинов, неупокоенных согласно обрядам, могут долго бродить по степи, и горе тому, кто их встретит!
Шаман повёл друзей обратно. Когда они уже подходили к своим, он остановился и строго-настрого велел ребятам молчать. «Да о чём молчать? — спросил русский, он всё тёр и тёр глаза. — Сон это был! Сон!». А чеченец только кивнул.
Отец, как старший по званию, доложил начальству о результатах разведки, ни словом не упомянув о встрече с армией призраков. А наутро уже стоял без ремня и сапог в землянке СМЕРШа.
Допрашивали его долго. Били. Дознавались всё о каких-то поляках: кто ему рассказал, да когда, да кому он эту клевету пересказывал… Отец упёрся крепко — дескать, ни о каких поляках ничего не знаю-не ведаю.
Карим Каримыч замолчал.
— А дальше? — спросили с другого конца стола.
— Отпустили отца. Подписку взяли, чтоб молчал. Могли и не брать — никому он об этом ничего не рассказывал до самой своей смерти. Дружба его с чеченцем и русским с того дня кончилась. Русский парень с ума начал сходить. Глаза себе стёр так, что кровью плакал. Через месяц на мине подорвался. А чеченец повоевал еще. Смерть свою нашёл в Румынии. Умирал страшно — захватили его немцы, и его же кинжалом, ещё живого, на мелкие кусочки порезали. Отец вернулся с войны героем. Молодой, красивый, грудь в орденах, из уважаемой семьи. Казалось, ждут его в будущем только радость и заслуженный почёт. Но счастья не было в его дальнейшей жизни. Двух жён подряд схоронил, одну за другой. Из пятерых детей трое младенцами умерли от туберкулёза, выжили лишь мы с сестрой. А в пятьдесят втором отца арестовали за шпионаж в пользу польских националистов. Освободили через пять лет по амнистии. Что война не сделала — сделал проклятый лагерь: вернулся отец сломленным человеком. Поседел. Пил много. Работал и сапожником, и горным проводником. Болел сильно. Умер молодым — до пятидесяти не дожил. Перед самой смертью позвал меня и рассказал эту историю. А в конце добавил, что завидует своим бывшим друзьям, которых призраки затравили. Лучше бы и он в бою погиб, чем столько лет мучиться…