Фото на развалинах
Шрифт:
— Не был, — вздохнул Карбони, — но понять, что тебе тяжело, я могу.
— Да, мне тяжело, — признался я, — предки делят меня, тянут каждый к себе, а я не могу видеть ни того ни другого. Хоть в самом деле вешайся.
— Елисей, — задумчиво сказал он, — ты сейчас не совсем правду говоришь. Готов поспорить, родителей ты всё-таки любишь…
— Я их не-на-ви-жу, — уточнил я с нажимом. — Отец повёл себя как последний эгоист, мать — безвольно спивается. Теперь отец перестанет давать ей деньги на коньяк, она начнёт пить всякую дрянь и, скорее всего, траванётся. После чего мне останется только на кладбище ходить. Видите, какое у меня замечательное будущее.
— Елисей, прекрати! — Карбони уставился на меня с негодованием, — Ты сидишь и
— Я не нарколог, — огрызнулся я, подумав, что насчёт фарфорового мозга немножко погорячился. Мозг был обычный — фаянсовый.
— Поговори с ней, убеди обратиться к наркологу. Ты же умеешь складно говорить. Если ничего не делать, ничего и не изменится, понимаешь?
— А если я начну творить добро, то мир станет лучше?
— Конечно.
Всё понятно. О такой чепухе, как добро и справедливость, мудрствуют обычно неудачники. Определённо Карбони таким и был. Думая о добре, он легче переживает свою ущербность…
Мне вдруг стало противно тут находиться, захотелось убежать далеко-далеко. Историк казался огромным пауком в сети, намазанной вареньем. Паук говорил людям, что всё прекрасно и мир белый и ясный, а стоило приблизиться к нему — человек оказывается в грязной липкой паутине. Меня передёрнуло. И я второй раз за день почувствовал, что сейчас разревусь. Или меня вывернет только что надкушенным бутербродом.
— Я пойду, — выдавил я, отворачиваясь. — До свидания.
— Елисей…
В коридоре я торопливо влез в ботинки и, прихватив куртку, крикнул историку:
— Отстаньте от меня, а? К Титовой приставайте, она спасибо скажет.
После этого я побежал по лестнице с такой скоростью, что историк при всём желании бы не догнал. Меня душили слёзы, тошнило. Самое обидное, что я сказал этому типу то, что на самом деле думаю. А это со мной бывает очень редко — как правило, я или вру, или говорю то, что от меня хотят услышать, или то, что выгодно. А тут вдруг минутная слабость, высказался. А он мне даже не поверил! Начал объяснять мои чувства, давать советы. Что он вообще понимает в жизни? Наверное, он всегда был любимым ребёнком, с которого сдували пылинки и который по вечерам рассказывал маме-папе-бабушке, как он провёл день. А мама-папа-бабушка в свою очередь рассказывали своему Витеньке всякие правдивые истории о революции и прочих незапамятных временах. Нет, у меня тоже такое было… Давно, когда я ещё ходил в сад, а отец не занимался бизнесом. Тогда мне тоже рассказывали сказочки, таскали по зоопаркам и вообще всячески заботились. Потом родителям стало не до меня. Они работали, а я сидел дома один. Сколько ни вспоминай — всё время один. Приходил из школы — дома никого, возвращался с секции — никого. И так до позднего вечера. Даже когда мать перестала работать, ничего дома не поменялось — теперь она моталась по подругам, или мы сидели каждый в своей комнате. И Карбони предлагает мне ей помочь? Чем и как? С такой частотой общения я и имя её мог уже забыть, ничего удивительного!
Я решил никогда и ни за что не разговаривать больше с историком.
Первого ноября в город неожиданно явилась зима. Серость и грязь завалило толстым слоем пушистого снега. К тому же начались каникулы. Мне стало и легче — не надо было натыкаться в школе на Карбони, и сложнее — некуда было деваться из дома. Утром позвонил отец и пригласил зайти к нему на работу. Как в гости — попить чай, побеседовать и получить карманные деньги. Я обещал подумать и зайти, если получится. Потому что уже позвал девушку на свидание. Отец согласился, что причина важная и девушек обманывать не годится. В голосе его, впрочем, слышалось разочарование. Он ожидал, что я прибегу по первому зову. Ну уж нет, папа. Мне даже доставит удовольствие тебя помучить. Подожди меня, как я тебя ждал раньше. А потом я, вероятно, и не приду.
Хотя на свидание мне
тоже не хотелось. План почти не двигался в своей реализации. Зеленина влюбилась в меня по самые уши, но на Наташе это никоим образом не отражалось. Пора было с Алиской завязывать. Послать подальше. Но, как назло, не получалось. Когда я видел её влюблённые глаза, у меня откуда-то появлялся гуманизм и язык не поворачивался сказать ей правду. Тем более, Алиска мне не так уж и мешала — слушала всё, что я несу, развесив уши, и шла со мной, куда и когда я хочу.Сегодня я хотел на замороженную стройку. И Алиске пришлось лезть со мной через забор с надписями «За забором сторожевые собаки». Конечно, никаких собак там не было, это я проверил заранее. Но Зеленина повизгивала от страха, когда я её подсаживал наверх. Внутри Алиска взобралась на сложенные друг на друга бетонные плиты и села на краю. А я стал катать снежный ком. Потому что говорить было не о чем. Липкий снег очень хорошо превращался в нижний кругляк для снеговика. Я решил сделать снеговика большим и сфоткать.
— А мне Наташка сказала, что ты меня в самом деле не любишь, — нарушила молчание Алиска. — Крыса, правда?
— Алиса, Титова дура, а я тебя… люблю, — сказал я так, словно зачитывал смертный приговор.
— Лесь, скажи по-нормальному.
— А что я не нормально сказал? — уточнил я. — Между прочим, норма и патология очень связаны, их специалисты путают иногда. И вообще, нормы каждый год уточняются, сегодня я сказал, что люблю тебя ненормальным голосом, а через сто лет каждый парень будет признаваться девушке в любви именно так. Это называется прогресс.
— Ты издеваешься.
— Спорим, нет? Вот, к примеру, в прошлом веке если бы ты пришла на свидание с голым пупком, это бы значило, что ты ненормальная и тебя пора изолировать, а сейчас вы все так можете ходить. И ничего.
— Ты всё-таки любишь Наташку? — спросила Алиска в лоб.
План никуда не годился, потому что Зеленина дура. Или сильно умная, что, в общем-то, одно и то же.
— Говорю же, нет, — сказал я. — Я тебя люблю. Хочешь, на заборе напишу.
— Ну напиши, — Алиска тяжело вздохнула.
— Кровью? — спросил я, чтобы её развеселить.
Кажется, она не поняла, что я спросил. Потому что кивнула. Я пожал плечами. У забора валялась разбитая бутылка — тёмно-зелёные осколки, наполовину засыпанные снегом. Я взял в руку стекляшку.
— Вот, смотри, — сказал я торжественно, — сейчас я порежу руки и кровью напишу на заборе, что тебя люблю. Тогда ты мне, наконец, поверишь?
В Алискиных глазах появился страх:
— Ты с ума сошёл? Не вздумай!
— Сама просила.
Я поднёс стекляшку к руке. Конечно, ни за что на свете я бы не стал резать себе вены из-за Алиски. Просто валял дурака.
Алиска подскочила и, как и следовало ожидать, вырвала осколок бутылки у меня из руки и со всего размаха отбросила его. Испуганно мяукнула пробегавшая мимо кошка, а Алиска схватила меня за руку, да так, что мне стало больно.
— Перестань, придурошный! Верю я тебе, верю!
«Ну и зря», — подумал я, вынимая свою ладонь из её ладошки.
Алиска вдруг расплакалась. А потом бросилась меня целовать. Целовала и бормотала сквозь слёзы:
— Обещай, что никогда с собой ничего не сделаешь!
Выглядело это как в дешёвом кино. Можно было догадаться, что Алиска психическая, но не настолько же…
— Ну, скажи, скажи… — Алиска всё ещё умоляла меня, хотя лучше было бы плюнуть на меня и уйти. И больше никогда не общаться со мной. Вместо этого она смотрела на меня преданными покрасневшими глазами и ждала, что я скажу совершенно очевидный факт: «Никогда из-за тебя, дура, я не то что вены не порежу, а и палец не проткну!»
— Обещаю, — сказал я наконец.