Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А теперь вот «Кинжал» Александра Сергеевича тоненько кольнул уже иным размышленьем…

Где Александр Сергеевич видел бурку?

Это четверостишие помещено в первой книге пушкинского десятитомника в разделе «Ранние стихотворения, незавершенное, отрывки, наброски»:

Теснится средь толпы еврей сребролюбивый, Под буркою казак, Кавказа властелин. Болтливый грек и турок молчаливый, И важный перс, и хитрый армянин —

В примечании сказано, что «в наброске описывается Старый базар в Кишиневе.»

Так ли?

Опубликован

он в разделе «1821», а пятью страничками раньше — под рубричкой «1820» — помещен стих «Я видел Азии бесплодные пределы», о котором в примечании говорится, что это — «первое известное нам стихотворение, написанное после высылки из Петербурга, на Северном Кавказе.»

Но тут я должен воздать должное моему кунаку Юнусу: все десять томов «худлитовского» издания 1974–1978 отмечены следами самой скрупулезной над ними работы — в особенности, разумеется, то, что относится к Кавказу и ко всему тому, что непосредственно с ним либо с завоеванием его связано, но не только, не только. Чуть не каждая строка в переводе письма Чаадаеву в последнем, десятом томе жирно подчеркнута некогда черными чернилами, которые, расплывшись и разделившись тем самым на несколько цветов радуги, сделали текст совершенно непреодолимым для глаза…

Вот оно — «первое известное нам»:

Я видел Азии бесплодные пределы, Кавказа дальний край, долины обгорелы, Жилище дикое черкесских табунов, Подкумка знойный брег, пустынные вершины, Обвитые венцом летучим облаков, И закубанские равнины!

Последняя строка, разумеется, подчеркнута, и она — жирно. Правда на этот раз — карандашом: был в наших краях Александр Сергеевич, был!.. А он ведь так и представляется, Юнус: мол, — закубанский черкес.

Не логичнее ли предположить, что стих «Теснится средь толпы…» — развитие, так сказать, кавказской темы? Ведь если «еврей сребролюбивый» вездесущ, то не слишком ли далеко забрался со своею буркой кубанец? Это же касается и «важного перса».

Да и базарная ли это толпа? Не скорее ли — обобщенный этнический портрет кавказских насельников того времени?

А почему легко верится в ошибочность предположений составительницы примечаний Т. Цявловской, а то и в предвзятое ее лукавство — уж больно революционизирует она Александра Сергеевича и совсем отдаляет в небольших своих текстах от веры: как это называлось когда-то — излишняя социологизация?

И «сребролюбивый еврей», конечно же, неуместен в каком бы то ни было обществе: кроме базарной толчеи…

Ушел я краем сознания в невольные картинки былого и вспомнил Гагру, столовую дома творчества, где очень старый тогда уже, но подчеркнуто интеллигентный, в белом чесучевом костюме академик Н., главный наш «пушкинист», сидел за столом в обществе своей жены и ее — примерно таких же лет, как и сам он — любовника: также втроем они жили и в двухкомнатном люксе на втором этаже приморского корпуса, чем, естественно, вызывали много вопросов, волнующих воображение обывателя… да и его ли только?

Но я хотел о другом: о тех изменениях, которые произошли с тех пор на Кавказе.

Пушкинский стих должен был бы звучать нынче так:

Теснится средь толпы еврей сребролюбивый И хитрый армянин, Кавказа властелин, Болтливый грек и турок молчаливый, И важный перс, под буркою казак…

Может быть, не совсем — в отношении формы, зато по существу…

С помощью Советов да нынешней суверенизации профукали казачки Кавказ, прокакали.

Подкрепление от Ивана Александровича

Пожалуй, слишком растревожили меня последствия потопа, которые видны были в Новокубанске повсюду… Чувствовалось, как после страшной разрухи люди с новой энергией начинают обихаживать

землю, и энергия эта толкнулась и в мое сердце почти профессионального перекати-поля.

Купил на базаре у очень симпатичных пожилых армян — Павла и Анатолия (этот из Харькова, тоже гостил в Новокубанке — у Павла. Назвался он, по-моему, Сагаланом либо Сагалаком… а по-русски, мол, — Толик) два довольно больших, выращенных с помощью отводки, кизиловых деревца, стал сажать их во дворе у Ромичева, друга Михалыча, к которому приехали на его 70-летие, и тут нахлынули воспоминания о родительском доме в Отрадной, всеми нами покинутом… о двух кустах свидины — волчьих ягод, которые великий лесник и друг детства Юра Галушко то ли по ошибке, совершенной по причине постоянного «пианства», а то ли желая надо мной подшутить, подсунул мне несколько лет назад вместо кизила… жестокая шутка, боль от которой с годами ощущаю все явственней. Уже менялась погода, я как почти всегда ощутил это задолго, а в Майкопе сердчишко и еще придавило, пришло то самое настроение, при котором самого себя становится жаль…

На праздник мучеников Гурия, Самона и Авива пошел в Троицкую церковь, и на исповеди у молодого священника, который оказался — как уже потом выяснилось — тем самым отцом Василием, кому Лариса привезла из Москвы, от знакомых его, видеокассеты, разнюнился я и говорю: впервые, мол, ощутил, как это нынче стало тяжело — жить, как я, «на три дома», тем более, что такие они большие: Кубань, Москва и Кузбасс… И дело не в физических либо нравственных силах — в дороговизне билетов и в собственной материальной несостоятельности, да и не только в ней… Все труднее поддерживать тех, кто нуждается в помощи: с устройством на работу, предположим, чем я полтора месяца пытался заниматься в Новокузнецке… со всем другим, что делать для друзей и добрых знакомых раньше было, может быть, и не просто, но все же по силам. А теперь все неохотней отзываются на просьбы те, от кого что-либо в нынешней жизни зависит… Я уже не могу быть щедрым по отношению к тем, кто живет похуже меня, и мне уже стыдно обращаться к тем, кому в былые дни помочь было для меня — проще простого…

Потом я, правда, утешился и «возвеселился». Во время причастия другой священник, уже достаточно пожилой, когда я назвался Гурием, сердечно сказал мне:

— С днем Ангела!..

Это в мои-то шестьдесят шесть… Чуть не впервые услышать это, столь трогательное, с таким участием, с такой душой сказанное, тем более, что и батюшке ведь радость наверняка: в день Гурия и вдруг — Гурий причащается, такой нынче — в смысле имени — редкий.

Но мысль о достаточно странном моем житье в трех столь разных местах и заодно — как бы и в разных временах — не покидала меня, заставляла вздыхать и возвращаться мысленно к возможным решениям на этот счет… к грустным, хочешь или не хочешь, решениям относительно «семейного очага» и «теплого дома».

А вчера, 1 декабря, сидел над статьей Ивана Александровича Ильина «Пророческое призвание Пушкина» и наслаждался удивительным текстом… проникновенным, открытым, одновременно глубоким и восторженным… правда: это какое-то парение во времени и пространстве, в продолжение которого открывается мало ведомое раньше, и такие дали становятся видны, такая высота и глубина!

И вдруг я словно нашел то, по чему давно тосковал: «Вся жизнь его проходила в восприятии все новых миров и новых планов бытия, в вечном, непроизвольно-творческом чтении Божиих иероглифов.»

Потом: «Эта всеоткрытость души делает ее восприимчивою и созерцательною, в высшей степени склонною к тому, что Аристотель называл „удивлением“, т. е. познавательным дивованием на чудеса Божьего мира. Русская душа от природы созерцательна и во внешнем опыте, и во внутреннем, и глазом души, и оком духа. Отсюда ее склонность к странничеству, паломничеству и бродяжеству, к живописному и духовному „взиранию“.

Опасность этой созерцательной свободы состоит в пассивности, в бесплодном наблюдении, в сонливой лени. Чтобы эта опасность не одолела, созерцательность должна быть творческою, а лень — собиранием сил или преддверием вдохновения…

Поделиться с друзьями: